– Немедля же и едемте, Иван Сергеевич, – сказал за спиною Красина Морозов, – к ночи доедем. Тут у меня за углом экипаж. А в нем и фонари, и лопаты – все припасёно… Найдете заветное место в темноте-то, милый человек?.. Где прикопано-то?

– Найду.

– Ну, дык все одно – фонари у меня. Да-с! Припасёно!

– А?.. – Красин оглянулся на приоткрытую дверь дворницкой, неопределенно показал на нее рукой, желая сказать, что надобно из дворницкой вынести труп Харитона Борисова, оказавшегося заурядным полицейским филером, да и Никифора-дворника отыскать и объяснить ему произошедшее, потом показал рукою на свои окна, за которыми по-прежнему лежал на диване мертвый князь Глеб Кушаков-Телепневский, которого необходимо было с честью похоронить – показал, значит, рукою, желая все это сейчас думаемое сказать, но – не сказал, словно бы на несколько мгновений лишился языка.

– Пустое, Иван Сергеевич. – Исправник отлично понял Красина. – Не волнуйтеся по пустякам. Само собою складётся, ей-Богу.

Храпунов крякнул, выхаркнул перед собою плевок и засмеялся.

– Без тела князя Глеба Глебовича я не поеду, – сухо сказал Красин, вновь обретший речь. – Что хотите делайте. Надобно похоронить по-людски и непременно в фамильном некрополе. Это вам не ваша собачка служивая.

Теперь крякнул Морозов и выхаркнул плевок смачнее храпуновского.

– Ладно, милый человек… Будь по-вашему… Не удумайте только еще какого дела. – Морозов вновь стал раздражен. – Помните об княжне своей… Ежели что – не сомневайтеся, Иван Сергеич… Сразу… Помните…

– Я помню.

Через двадцать минут из красинского подъезда вышли Красин в дорожном плаще и в островерхой гарибальдийской шляпе, в которой он и в самом деле напоминал могильщика, Храпунов, не изменивший облачения своего, и Морозов, который был теперь в красинском путейском сюртуке, никак не желающем сходиться у исправника на животе и потому расстегнутoм и показывающем белую нижнюю рубаху. Вместо форменных штанов на исправнике оказались синие на помочах китайские шаровары, в которых Красин в гимнастическом зале Вольфа Пфиценмайера когда-то баловался с гирями. Ну, про красинские гири мы вам уж говорили, дорогие мои. В свободные для Красина шаровары ляжки морозовские туго, но вошли, а концы шаровар Морозов подвернул. Красин нес на руках, прижимая к себе, длинный, большой, но, по всему вероятию, не очень тяжелый сверток, обернутый в два пледа и в несколько крестов перетянутый жгутом, и потому напоминающий египетскую мумию, а Морозов тащил завязанную в узел скатерть. Со стороны понять нельзя было, а мы вам можем сказать, что в узле обретались жандармские Морозова форма, портупея и шапка с орлом. Про ношу Красина понятно. А Храпунов нес под мышкой аккуратно сложенный хороший сермяжный мешок; уж не знаем, где он нашел мешок у Красина, может, прачка оставила.

Все трое один за другим, как гуси, повернули за угол и скрылись. И немедленно: – Иван Сергеич! – запоздалый прозвучал зов.

Из противоположной арки выскочил господин в пенсне, с бородою лопатой, в цилиндре, во фраке, с тростью, которую держал он как топор, словно бы в добрую сечу с лютым ворогом собрался сейчас. Трудно было бы узнать, когда мы вам не подсказали бы, дорогие мои, в галопирующем штатском господине полковника Сельдереева. Впрочем, красное его лицо осталось точно таким же узнаваемым, как и в день явления в Императорской России Александра Хермана с пристными своими – поэтом Облаковым и самою мадам Облаковой-Окурковой.

– Иван Сергеевич! – еще раз прокричал Сельдереев и вслед за нашей троицей забежал за угол.

Там, за углом, прошедши буквально шагов десять, идущий впереди Морозов с удивительной для его комплекции легкостью юркнул в узкую арку. Хмурый Красин, прижимающий к себе свой сверток, свернул за ним. Сельдереев наткнулся на поворачивающего в арку Храпунова и отлетел от него, как от столба, но не упал, устоял на ногах.

– Иван Сергеевич! Иван Сергеевич!

– Que voulez-vous, monsieur?[108] – пробасил Храпунов.

Сельдереев пробовал обойти Храпунова справа, слева – тщетно, тот каждый раз заступал дорогу.

– Donner le feu![109] – завопил Сельдереев.

В этот момент из арки, клацая подковами, показалась лошадь. В пролетке, которую мы с вами, дорогие мои, еще недавно видели в Кутье-Борисове, сидел один Красин, сверток лежал у него в ногах. Вожжи, утвердясь на облучке, держал сам Морозов. Кучер теперь отсутствовал. Храпунов, молча сопя, полез в накренившуюся пролетку. Сельдереев бросился к Красину.

– Иван Сергеевич! – заголосил Сельдереев. – Чрезвычайное происшествие! Чрезвычайное! Надо срочно, немедленно найти руководителя «Фабричного союза». Мы отказались от сотрудничества с этой организацией…

Морозов, не обращая внимания на вопящего, уже медленно выворачивал пролетку из арки – надобно было править аккуратно, чтобы выехать, не задев за стены, иначе исправник уже пустил бы лошадь вскачь. Красин посмотрел на Сельдереева и отвернулся. Совсем плох стал Красин, дорогие мои.

… – и напрасно! Напрасно! Опрометчиво отказались! Иван Сергеевич! Движение решило предложить «Фабричному союзу» совершенно другие условия! Вы включены в состав делегации! – заблажил Сельдерев. – Делегации по переговорам с «Фабричным союзом»!

Еще мгновение, и Морозов вытянул бы кнутом по лошадиной спине. Храпунов остановил его руку.

– Je suis le chef de l’Union du usine, – сказал Храпунов. – Alors quoi?[110]

– Ах, – отмахнулся Сельдереев, – что за шутки! Иван Сергеевич! Остановитесь, Бога ради! Нужно найти…

– Тебе сказали, мать твою, старый козел. Я руководитель, на хрен, «Фабричного союза» Серафим Храпунов. Какого хрена тебе, мать твою, надо, пидорас?

Сельдереев просиял. Правая рука его совершила странное движение в воздухе. То ли он собрался отдать честь Храпунову, но вспомнил, что находится в котелке, а не в форменном кепи, то ли он собрался было котелок снять и приветствовать вновь обретенного союзника по борьбе с деспотизмом, то ли протянуть Храпунову руку – неизвестно.

– Да, – равнодушно произнес Красин, – это он.

– Ну, мать твою? Че, мать твою?

– Ах!.. Я прежде не имел чести… Серафим Кузьмич!.. Нам всем сейчас же необходимо отправиться в гостиницу «Савой».

– За каким хреном?

Сельдереев опасливо оглянулся и тоже полез в пролетку…

– Сейчас все объясню, дорогой Серафим Кузьмич…

Александр Иванович Херман, не пожелавши куда-либо выйти из гостиницы, принял руководителей Движения у себя в Savoy – не в номере собственном, разумеется, где в дальней комнате – в спальне – все еще возлежала на розовых шелковых подушках голая fucking bitch[111] мадам Облакова-Окуркова, и отсвет розового белья подкрашивал розовым ее белый жирок, где в кабинете разложены были по стульям несколько фраков и смокингов, поскольку Александр Иванович накануне столь неожиданного, незапланированного и руководимого отнюдь не Движением народного волнения выбирал облаченье для завтрашней речи, где в первой и во второй комнатах все еще стояли по два или по три нераспакованных чемодана, а в прихожей поэт Окурков, примостившись на банкетке у подоконника, скромно пил прямо с оставленного лакеем серебряного подноса дымящийся coffee. Продолжение совещания, недавно покинутого Красиным и вновь к нему теперь вернувшeгoся, состоялось и не в ресторане Savoy, где, по всему вероятию, Александру Ивановичу пришлось бы за всю компанию платить – а он справедливо полагал, что хватит, и так он всю жизнь за всех на свете платит, – а в одном из halls гостиницы, причем в самом дальнем и маленьком hall.

Вокруг овального стола с лаковыми на столешнице инкрустациями сидело всего несколько человек. Мы сомневаемся, дорогие мои, что собравшиеся составляли – простите, но мы произнесем это слово – кворум, что собравшиеся составляли кворум руководства Движения. Но Движение как таковое, несомненно, они представляли, поскольку присутствовали тут два первых в Движении лица – Александр Херман и Николай Темнишанский. То есть, они считали себя первыми. А на самом деле первый, он же – скажем мы, предвосхищая, как не раз мы это делали в нашем правдивом повествовании, предвосхищая события – он же и последний руководитель Движения был тут Серафим Кузьмич Храпунов.

Херман в отличном фраке, оглаживающий пластрон, Темнишанский в коротком зеленом сюртучке и подсученных брючках, делающих его похожим на отставного учителя, Храпунов в длинной синей чуйке, Сельдереев в своей черной фрачной паре, Морозов в красинском путейском облачении – кто таков есть сей господин, ни Херман, ни Темнишанский не удосужились спросить, а презрительно брошенное Храпуновым гостиничному швейцару «Cette monsieur avec moi»[112] они не слышали. Темнишанский сам чувствовал себя здесь не совсем уверенно – вряд ли Николай Гаврилович являлся завсегдатаем савойских или же каких других halls. А вот Храпунов никаких неудобств, по всей видимости, не испытывал, сидел нога на ногу, покачивая носком сапога. Да, и наш Иван Сергеевич, не пожелавший снять ни плаща, ни шляпы – странновато он выглядывал в дурацком гарибальдийском колпаке в гостиничном интерьере, прямо вам доложим, странновато. Единственный, кто органично смотрелся на этом параде мод из различных социальных слоев, был капитан Васильев в белом летнем кителе. Вот вам и весь кворум: не считая Морозова, пять человек, а в руководстве Движения считалось аж целое – вновь мы извиняемся, но каждый понимает в меру своего жизненного опыта, да-с, целое «очко» – двадцать один человек.

А впрочем, нет! Спросили про Морозова! Васильев погладил щеточку пшеничного цвета усов, тихонько наклонился к Сельдерееву и прошептал, косясь на неизвестного пришлеца:

– Кто это?

– А Бог его знает… Кучер. – Сельдереев слегка развел руками. – Должно, из «Фабричного союза»… Или состоящий при Серафиме Кузьмиче.

Васильев пожал плечами и более уж про Морозова не спрашивал.

– Господа! Товарищи!

Сельдереев, поднявшись, уперся кулаками в стол.