Красин левой рукой взял со стола лампу, поднял ее над собою и осветил, сколько возможно, комнату. Спрятаться тут и в самом деле было некуда. Тогда где Стеша и Харитон?

– Где Харитон? – хрипло спросил Красин, и сам голоса собственного не узнал, прокашлялся. – Где Харитон? Харитон! Где?!

Женщина молча заворочалась, и Красин с ужасом увидел, что она совершенно голая, что под нею расплылось огромное кровяное пятно пополам с какой-то непонятной слизью, что всклокоченные рыжие волосы у нее на лобке и между ног все в крови и, что самое главное, рядом с ее телом на кровати лежало синее Катино платье. Катино платье! Катино! Катино! Все еще грязное, тоже в крови и в красной глуховской земле, но именно то самое синее Катино платье! Его еще можно было узнать!

Красин, не выпуская ружья, левой рукою дернул к себе платье, бросил его на стол и второй раз в своей жизни, да еще второй раз – за короткий такой срок – почувствовал, что скрипит зубами.

– Гдеее… Ха-ри-то-он? – вновь спросил он, с трудом сдерживаясь, чтобы не выстрелить. Плоский живот женщины равномерно взбухал и опадал. Так взбухает и опадает шея лягушки-кряквы, когда та поет свою брачную песнь. Женщина молчала. Наконец она вновь тяжко произнесла:

– Хххааааааааа…

Тут на улице послышались тихие голоса. Красин мгновенно потушил лампу и приник к окну. Посреди улицы говорили Харитон со Стешей, слов было не разобрать. Бог их знает, как они вновь оказались на улице. Судя по всему, Харитон еще не подходил к коню, иначе он бы сразу заметил отсутствие винтовки и не держался бы так спокойно, да еще стоя спиною к дому, откуда в любое мгновенье могли выстрелить. Красин прямо через стекло начал выцеливать Харитона. Стеша то закрывала Харитона собою, то открывала, и несколько секунд Красин не решался выстрелить, боясь задеть дуру. И тут вновь луна зашла за тучу.

– Хххаааааа… – еще раз повторила женщина. Она заговорила, голос из нее выходил хриплый, таким же разговаривал сейчас Красин. – Кк… ккаа… кой Ха… ритон… мой милень… кай… Токмо что… Хха… ритон… Ни единый который мужик… Ни… единый мужик… не заходил сюды… почитай, без малого… двад… цать лет… Милень… кай… Девять… надцать..

Живот ее вновь заколыхался, и Красин понял, что женщина смеется. Луна вновь выглянула, мгновенно Красин поднял винтовку, но теперь ни Стеши, ни, главное, Харитона Борисова перед домом не было. Красин, все еще держа палец на спусковом крючке, на цырлах прокрался к входной двери, медленно, сначала выставляя вперед дуло, отворил и, наконец, выглянул. Полная в округе стояла тишина, только конь, увидев Красина, попытался, переступая копытами, подойти к нему.

– Ми… лень… ка-ай! – позвала женщина из комнаты. Красин вернулся.

Уж мог бы он сегодня более ничему не удивляться, но опять – что правда, то правда, уж от правды мы никак не можем отойти, дорогие мои, – опять удивился. Эмоциональным все ж был человеком Красин, не бревном, как-никак. Да-с! Не бревном! Вот и удивился, значит.

Лампа вновь горела на столе. Теперь на совершенно чистой, безо всяких следов крови и слизи кровати лежала очень молодая, если не сказать – юная, очень миловидная рыжеволосая женщина, и совершенно чистое и целое синее Kатино платье было надето на ней, и совершенно впору пришлось оно лежащей, и совершенно ничего не скрывало оно, потому что, кроме платья, ничего на женщине по-прежнему не было, разве что толстая рыжая коса лежала на груди, да-с, ничего, значит, не было более надето, и ноги женщины, согнутые в коленях, были разведены и открывали взгляду точно такой же, как у Кати, густой ком огненной шерсти у нее в межножии, и вот шерсть эта блестела от сочащейся влаги, вновь начинавшей заливать простыню. Женщина протянула руки к Красину.

– Миленька-ай… Возлегай на меня, миленькай! – хрипло попросила женщина.

– Я не могу, – глухо отвечал Красин, чувствуя, что с ним начинает твориться что-то совсем неправильное, просто чудовищно неправильное сейчас. – Не могу. Я люблю другую… Не могу.

– Ооох! Миленькай! Дык я ж твоя любимая и есть… Поглянь на меня, миленькай… То ведь я и есть…

И тут же с ужасом Красин увидел необъяснимое отображение Kатиных черт в ее лице, Kатины узнал глаза. Такие же синие Kатины глаза! Волосы у нее, как мы вам уже сказали, дорогие мои, были так же рыжи и так же вились кудрями – да, кудрями, потому что коса уже сама собою развязалась, и кудри посыпались по плечам лежащей. Женщина приподнялась, вытащила из-под себя платье, бросила его на пол и со стонами начала делать ритмичные движения тазом навстречу Красину. Теперь из нее уже просто лило. И Красин не понял, а потом и не вспомнил, сколько ни старался всю жизнь забыть, сколько, значит, говорим мы вам, сколько ни старался всю жизнь забыть, так и не вспомнил, как оказался лежащим между этих разведенных ног, вгоняя себя в это словно бы катино шерстяное межножие, но мало сказать – не такое узкое, как у Кати, а просто непомерно просторное; практически потерялся в нем Красин.

– Аааааа… – с протяжным стоном женщина обмякла, но продолжала придерживать Красина за голую задницу. – Кончились мои муки! Хорош… ший… мой! Кончились! Мои муки!

Тут же она начала толкать Красина с себя, Красин освободился от нее и поднялся, женщина тоже встала, подошла к красному углу, где, разумеется, помещалась иконка на полочке, обернутая белым вышитым полотенцем – лампадка не горела, но женщина, накинув на плечи разве что из воздуха появившийся платок, все равно встала на колени и истово начала креститься и кланяться, выпячивая в каждом поклоне голую попу, тоже очень похожую на катину. Лампадка пред ликом Спасителя тут же сама собою затлела и вдруг вспыхнула нежным, еле теплящимся огоньком.

– Спаси Господи! Спаси Господи! Ослобонил Господь! Спаси Господи! Ослобонил! – она с улыбкой повернулась к Красину. – Ну, и тебе спасибо, миленькай. Как есть, спасибо! Спасай тебя Господь! Землю нашу ослобонил опричь меня… Крови боле не станет на земле! Спасай тебя Господь!

Она встала и повернулась к Красину. Вы, наверно, подумали, дорогие мои, что женщина, попользованная им, в тот же миг, словно гоголевская ведьма, превратится в страшную старуху. Так нет же! Нет! Наоборот, теперь она стала уже необыкновенно хороша. Лицо ее теперь совершенно вычистилось и разрумянилось, синие глаза блестели, рассыпанные волосы вновь собрались в косу, огромные плоские груди, недавно свисавшие по сторонам, превратились в два твердых очаровательных холмика, торчащих рубиновыми сосками вперед, глубокий пупок смотрел из белого, мягкого даже на взгляд замечательной формы живота, и рыжие волосы у нее на лобке, так недавно напоминавшие чертополох, оказались словно бы подстрижены тщательнейшей рукою, но все равно курчавились и манили к себе. Красин помимо себя шагнул, протянул руку и положил ее туда к ней, между ног.

– Нет-нет-нет, – она отвела красинскую руку с мягкой, но непреложной и неожиданной в ней силой. – Нет, миленькай… Теперь уж я вновях токмо что для суженого, миленькай… Не ты это, – она вновь улыбнулась, но не Kатиной, с насмешливым прищуром, а широкой и открытой улыбкой. – Не ты… Спасай тебя Господь. Ступай теперя своей дорогой, добрый человек.

Потрясенный, более не чувствовавший в себе сил не только разбираться в произошедшем и искать Харитона, но и вообще думать, Красин выбежал наружу, трясущимися руками отвязал коня, вскочил в седло и поскакал прочь. Только черeз несколько минут бешеной скачки он вспомнил, что оставил винтовку в доме; мысль эта мелькнула, но Красин тут же отогнал ее – возвращаться было невозможно, он не желал туда возвращаться! Впрочем, у Харитона ведь был еще и револьвер. Когда Красин немного пришел в себя, остановился и спешился, он нашел в левой сумке, которую не успел обыскать там, на дворе у той женщины, и длинноствольный револьвер, и две синие маркированные коробки патронов. Уже светало, и Красин смог прочитать на коробках желтую витиеватую надпись – K O L T и цифру 24.

Так вот все оно и было, дорогие мои. Так все и произошло.

… Однако же мы оставили Красина уже в следующем дне, невыспавшегося и усталого, отягощенного новыми для себя сомнениями. В том следующем дне Красин побывал у себя на квартире, вымылся и переоделся и даже несколько часов – часа четыре, не более, поспал, – с револьвером под подушкою, мгновенно погрузившись в сон, как только рухнул на постель, и мгновенно проснувшись – так спят все сильные люди с отличной психикой; поспал, но, значит, совершенно не выспался, а потом поднялся и отправился на заседание в Полубояровскую лечебницу, где Полубояров, отпуская уже знакомые нам шуточки, провел все Главбюро – человек двадцать – через лечебницу в особую свою совещательную комнату.

На заседании поставлено было несколько вопросов. Причем ни Александр Иванович, ни Николай Гаврилович не почтили, значит, своим присутствием последнее в истории полулегальное собрание Движения. Или, учитывая последующие события, мы можем вам сказать, дорогие мои, – предпоследнее. Николай Гаврилович пребывал на съемной квартире в не совсем добром здравии и решительно отказался от любых выходов и контактов с публикой и соратниками, даже к делегатам вышла Ольга Платоновна, а не он сам. Александр же Иванович, как немедленно стало известно, поместился в гостинице Savoy, причем совершенно точно стало известно еще и то, что при входе в номер оной гостиницы вместе с мадам Облаковой-Окурковой Александр Иванович явственно произнес слова «Fuck!» и «Bitch» или же «Fucking bitch[88]» – услышанные горничной и четырьмя портье, внесшими за Александром Ивановичем чемоданы. Эти привезенные из Лондона слова немедленно разошлись по взволнованному Санкт-Петербургу, и весь взволнованный Санкт-Петербург теперь решал, относились услышанные слова непосредственно к мадам, или же, может быть, к горничной, или же к гостинице, или, вполне возможно, к погоде, потому что Александр Иванович, разумеется, прибыл в гостиницу мокрый до последней нитки, или же ко всей революционной обстановке в столице империи, или же, вовсе паче чаяния, к самой Российской империи. Словом, Александр Иванович прибыть на заседание отказался, сославшись на то, что нынче ему предстоит участвовать во встрече со студентами Университета и он никак не может манкировать предстоящим свиданием с молодежью. С будущим России!