– Молчи, блин! – с неожиданной для самого себя злостью приказал Голубович внутреннему голосу, и Тоня недоуменно на Ваньку нашего взглянула, по вполне понятным причинам приняв указание на свой счет.

На мгновение повисло молчание. Затем Алевтина Филипповна продолжила, пропустивши реплику Голубовича мимо ушей.

– Да-ааа… А возвернутшися аккурат чрез девять месяцев на двор свой, князь Борис Глебыч нашел на крыльце двух нарожденных девочек, обеих в льняных свивальниках обернутых, что ревом ревьмя ревели в голос… В голос, Ванечка, да-ааа…

Голубович собрался было посмотреть на двух плачущих новорожденных девочек, но прожекторный свет вдруг погас.

– Нельзя, блин, – сказал внутренний голос. – Ну, нельзя, так нельзя, хрен ли, блин, даром кипишиться? Ясно тебе, блин, сказали – детей нельзя! Не хрена и смотреть, блин!

Голубович на этот раз только вздохнул. Вместе с установившейся темнотой на Ваньку вдруг упала безумная усталость. Все-таки утром он пережил сильнейший стресс, а потом еще один, тоже сильнейший стресс и сил потратил сегодня немерeно. Счастливая легкость пропала, словно враз выключилась, тяжкое душевное похмелье охватило Голубовича. Теперь он тоже, словно бы обе женщины, молодая и старая, сидящие с ним за столом, подпер голову ладошкой, расслабился.

– Да-ааа… – глухо доносилось до Голубовича словно бы сквозь туман, которого не пробивал мягкий свет абажура. – Да-ааа… Двух девочек… А в рассуждении того, что князь Борис Глебыч возлегал на всякую встречную, так вот деток народившихся бесперечь к его крыльцу возможно стало бы принесть… Потому князь Борис Глебович и вдогад не в силах стал бы войти, от которой бы девицы, или же молодухи, или же милой вдовы, да абы хоть и мужней которой жены те народившиеся детки к нему доставлены… И мы того знать не в возможности, Ванечка… Слышь, Ванечка? Ты спишь, что ль?

– Нет, нет… – сонно отвечал Голубович.

– Устал он, – по-доброму сказала беленькая девочка. – Устал он, тетя Аля. Ты говори, говори… Рассказывай.

– Да, – не открывая глаз, попросил и Голубович.

– Ты спи давай, на хрен, – распорядился у него под темячком внутренний голос. – А то завтра, блин, ног не сможешь волочь, блин. Трахарь-тяжеловес.

– Да… Да… – почти прошептал бывший девственник.

– Да-ааа… Потому ж не в силах своих князь оказывался таких бы деток-младенцев на себя принять в усадьбе самой и доставлял их всякий раз: ежли мужеского полу младенец – записывал к себе за крепостью в крестьянскую которую сeмью, крепостным работником, значится, а для младенцев женского полу основал князь монастырь на Кутьиной горе… Да-аа… Ежли женского полу младенец оказывался, так в монастырь его князь доставлял… Указывал, то исть, доставить… Да-ааа… Но только женского полу более младенцев не случалось с той самоёй поры, Ванечка… Потому что тою порой в Кутье-Борисове девушке Ксении промыслым Божиим чудо чудное явлено стало, Ванечка… Чудо, говорю, явил Господь… Потому с той поры, как невинность свою от князя потерятши и двух деток женского полу родитши, пошла-почала пригожая та Ксения далее безо всякого к тому мужского на нее возлегания каждые девять месяцев деток производить на свет – но только мужеского пола, и кажинный раз сразу по два, близнецов, то исть… Да-ааа… Опроставшись, полежит, бывалоча, Ксения, чтоб маленько в себя приходти, и встает тут же по хозяйству или еще по которой надобности, и тут же в себе как бы чует новых дитенков двоих, ровно бы закваску в животе у себя… И носит… Так вот люди добрые сказывали, Ванечка… И так вот пригожая Ксения неистощимо рожала и рожала, рожала и рожала, безо всякой мужеской малафьи или другого к себе какого полива, рожала и рожала… Неистощимо… И груди ее, Ванечка, стали уже такой вот величины, что напоить оказывалися в возможности всю нарожденную вот величину ее деток числом немерянным… Неистощимо груди Kсенины давали молока, ровно у которой призовой коровы вымя, Ванечка… Не спишь?

– Нет… Нет…

– Да-ааа… А детки-то, слышь ты, детки, народившися, в сей же миг вставали сами на ноги, и, груди Kсенины потерзавши и полною мерой молоком материнским напитавшися, а Ксения, значится, тем временем лежмя лежала, в себя возвращаясь… Да-ааа… Детки, значит, напитавшися, тут же шли со двора прочь – по всему Глухово-Колпакову, а далее по всему Северу русскому, а далее и по всей Руси… Детки… От Ксении-то неистощимо детки шли, Ванечка… И в любую погоду, слышь ты, дождь ли, вёдро, мороз ли, зной, зима або лето – в любую от Бога посланную погоду на Kсенином дворе зеленая стояла трава, птицы пели чудными голосами своими на все лады, неистощимо бил родник с голубой водою, неистощимо яблони и прочие которые насаждения цвели самым полным цветом, и в тот же миг плоды на ветках неистощимо рожали в самом своем цвету, так же как Ксения, не стареючи и в своем цвету пребывая, неистощимо деток рожала для русской земли… Неистощимо груди Kсенины давали молока… Спишь, что ль, Ванечка?

Голубович уж и не отвечал, совсем погрузившись в дрему. Внутренний его голос тоже совершенно смолк.

– Спит, – колокольчиково засмеялась беленькая девочка. – Затрахала я его… А ты рассказывай, рассказывай, тетя Аля.

– Да-ааа… И так вот нарождалися младенцы от Ксении год за годом, год за годом, и десяток годков за десятком годков, покамест новое чудо не случилося в Глухово-Колпакове у нас…

Голубович захрапел. Рука Голубовича выскользнула из-под щеки и со стуком упала на клеенку, которой был покрыт Aлевтинин стол. И тут же сам наш Голубович, не просыпаясь, с биллиардным звуком бухнул лбом в столешницу. Спасибо, что, словно во многочисленных анекдотах, не попал он лицом ни в тарелку с оладьями, ни в миску с капустой – чего не случилось, того не было, врать не станем. Да мы и никогда не врем, кстати сказать. Аккурат между миской и тарелкой попал Ванек. Везуном он был. Везунчиком.

– Ээ… Миленький, – Алевтина Филипповна прервала свое повествование и приподняла бесчувственного Ваньку подмышки. – Что ж ты, Ванечка… Давай, Тонька, помогай!.. Бери его.

Обе они с кряхтением подняли Ивана Сергеевича, притащили в его комнату и обрушили на всклокоченную кровать, на которой так недавно вершилось святое действо под руководством скромной студентки.

– Ну, бывает… Пусть-ко выспится… Встал нонче ни свет, ни заря, а тут ты его еще и протряхнула… Давай, ложи его.

Алевтина вышла, а Тоня, улыбаясь, раздела нашего Ваньку догола, немного погладила его по волосатой заднице, перевернула на спину, попыталась вернуть к жизни если не всего Голубовича, то хотя бы необходимую сейчас часть его тела – попыталась, используя все имеющиеся в ее распоряжении приемы и методы оживления, – тщетно. Голубович спал. Тогда Тоня, сколько могла, поправила под ним матрас и белье, сама разделась догола, перекатила Голубовича к стенке и легла рядом, накрылась тоненьким одеяльцем, обняла нашего замечательного Ваньку – да, мы хорошо к нему относимся, дорогие мои, а вы еще не поняли? – обняла, значит, Ваньку и сама тоже мгновенно заснула.

Кстати вам сказать, дорогие мои, девочка Тоня, свершив в тот день самое, по нашему мнению, главное дело своей жизни, то есть, беззастенчиво трахнув нашего Ивана Сергеича в ответ на его насилие, теперь почти навсегда покинет наше правдивое повествование. Тонины амбиции простирались куда как далее провинциального коммунхозовского инженера, хотя он и выказал себя исключительным совершенно жеребцом. И с великим удовольствием мы можем тут констатировать, что Тонечке нашей воздалось по вере ее, а мы всегда считали и продолжаем считать, что каждому если и не воздается, то, во всяком случае, должно воздаваться по собственной вере, как и заповедано от Бога нашего Иисуса Христа.

Так вот, буквально этой же весной, весной того года, когда произошло причастие Голубовича в занесенной снегом деревне и восшествие его во храм дикого совершенно секса в панцирной кровати возле печки Алевтины Филипповны, этой же буквально весной делегация Международного союза студентов посетила общежитие на улице Шверника. Излишне вам говорить, дорогие мои, какова была подготовка всей общаги к визиту. И вот хлеб-соль подносила делегации – не Тоня, нет, хлеб-соль подносила не менее авторитетная в кругах девушка Наташа, а Тоня исполняла роль одной из двух ассистенток, по краям державших концы рушника. И так Тоня наша стеснялась, и так скромно глазками своими голубыми хлопала и потуплялась, что один из делегации молодой человек, студент в джонленноновских очечках и с огромным рыжим хайром на голове неожиданно для самого себя спросил:

– Quel est votre nom?[80]

Это тоже был перст Божий.

Тонечка французский изучала в школе, а потом в институте два раза по паре в неделю, но вопрос этот поняла с трудом, а все-таки поняла, вернее, догадалась, о чем спрашивает рыжий козел в дурацких металлических очках, и, еле сдерживая слезы волнения и стыда и покрывшись краскою, прошептала в ответ:

– Tonya… Mon nom est Tonya…[81]

И тут невинная слеза волнения все-таки появилась на щеке великой скромницы. Гениальной была наша беленькая девочка Тоня, да-с, гениальной. И завертелось, дорогие мои. Военную операцию Тоня провела блистательно, только один раз встретившись с рыжим молодым человеком в кафе «Метелица» – туда известное ведомство разрешало водить иностранцев, – где уже совершенно очаровала его. Объяснялись они в основном жестами, но Тоня кое-как отвечала по-французски. Умора! Ни о каком сексе не могло идти и речи, как вы сами понимаете. Молодого человека звали Виллем Нассау и, если вы знаете хоть немного историю Великого герцогства Люксембургского, вы сами поймете, что принадлежал Виллем к герцогской семье, вернее – к ее многочисленным потомкам, в том числе, как и в случае с Виллемом, утратившим герцогский титул. Да в титуле разве дело!

Виллем через две недели появился вновь в Москве уже безо всякой делегации, приехал на улицу Шверника вместе с интуристовским переводчиком и вызвал на общежитское КПП Тоню. И во второй его приезд, представьте себе, Тоня ему не дала! Только в третий. При третьем свидании переводчик не присутствовал, что не помешало Виллему сделать Тоне формальное предложение руки и сердца – с вручением кольца и вставанием на колени. К тому времени Тоне только что и оставалось – получить диплом инженера по холодильным установкам. Она и получила. Насколько девочка наша разбиралась в упомянутых установках, мы не знаем, если честно сказать. Ну, чего не знаем, того не ведаем.