Признаться вам, мои дорогие, наши собственные воспоминания об улице Шверника настолько до сих пор горячи, что мы с трудом сдерживаемся сейчас, чтобы не увести наше скромное повествование далеко в сторону. Но, может быть, в другой раз. Потом. Если мы запямятуем, вы нам напомните, не так ли? Потом.

Вечером Голубович и Тоня вместе с голубовичевской хозяйкой, а звали хозяйку, как мы вам уже сообщали, Алевтина Филипповна – все вместе сидели за тем же столом под желтым абажуром и пили чай с оладьями. Коньяк Голубович и Тоня допили еще днем в кровати в процессе освоения Голубовичем техники секса, а что там Тоня показывала в свой бенефис, мы не станем вам тут говорить, дорогие мои… Ужас! Ужас!.. У-жос! То есть… Что это мы? Прекрасно! Прекрасно! Восхитительно! Так что сейчас перед Голубовичем, кроме горки оладьев, стояли бутылка водки нарвской выделки – называлась провинциальная водка тогда, если кто помнит, «коленвал», потому что буквы в слове «водка» на этикетке по непонятной прихоти безвестного дизайнера скакали вверх и вниз, действительно напоминая коленвал, а стоила та водка повсеместно уже не два восемьдесят семь, а всего лишь два шестьдесят две – всё послабление выходило для простого народа… Правда, вскорости означенная водка вдруг стала стоить не два, а три шестьдесят две. Извивы тогдашней экономики были неисповедимы, как, впрочем, и доднесь… А «столичная» продавалась попервоначалу за три аж двенадцать, это во благовременье цены на нее подняли… Да, так на столе стояли, значится, водка, оладьи и квашеная капуста в миске. Выпивая, Голубович и Тоня руками доставали из миски капустные пряди и отправляли их в рот. Добрая Алевтина Филипповна благосклонно отнеслась к произошедшему между постояльцем и племянницей, потому что племянницу надо было выдать замуж – срочно! замуж срочно! – а постояльца, хорошего такого человека, необходимо было женить; устройство судьбы холостых молодых людей – это, как вы и сами знаете, дорогие мои, любимое занятие всех домохозяек на Святой Руси – да и по всему Божьему миру – от веку. А тут вот так удачно все склалось – Тонечка и Ванечка сразу понравились друг другу.

Кстати вам тут сказать, дорогие мои, таких людей, как благословенная девочка Тоня и поистине сумасшедший Голубович брак ни от чего не оберегает и не избавляет, пусть они стали бы, по замечательному выражению теток из советских ЗАГСов, стали бы брачующимися, толку-то. Черного кобеля, как известно, не отмоешь добела.

– И деток сразу жа заводите, миленькие, – наставительно говорила Алевтина, наливая на шипящую сковороду жидкое тесто и утирая пот со лба грязным передником, – тут жа место вона какое, какое место, это… Зна-атное место… Знаа-атное… Де-етное место, миленькие… Ты как, Ванечка, насчет деток? Не против деток завести? – отнеслась она к Голубовичу.

Беленькая девочка Тоня сыто и расслабленно улыбалась; на мгновенье тень облетела ее милое личико вместе с мыслью, что завтра и писечка, и анус у нее обязательно будут болеть после нынешней безумной скачки, что завтра она на попку-то толком не сможет сесть, но вновь беленькие ее бровки расправились, на розовых щечках вновь заиграла двусмысленная улыбка – стоило того, стоило! А Голубович наш пребывал в состоянии неземного счастья и неземного же изнеможения, парадоксально принявшего форму удивительной легкости во всем теле. Голубович тоже на миг помрачнел, вспомнивши о данном утром обещании не иметь детей, но тут же и на его лик снизошла счастливая и сытая улыбка – стоило того, стоило!

– А не хрен ли с ними, с детьми? – спросил внутренний голос.

Оба они – и Голубович, и Тоня – захихикали, услышав Aлевтинин вопрос про деток.

– Сразу жа… Обещалки?

– Не обещай, тут, на хрен, дело серьезное, – доверительно сказал вдруг разговорившийся внутренний голос, пять часов молчавший и только мотавший на ус. Правда, точно мы не знаем, существовал ли ус у внутреннего голоса Ивана Сергеевича, но нам почему-то кажется, что существовал.

– А почему место детное? – спросил Голубович, ничего не сообщая о невозможности своей иметь детей. Кстати тут вам сказать, дорогие мои, беленькая, застенчивая с виду девочка Тоня тоже не могла иметь детей, даже если б и захотела – после неудачно сделанного еще в школе аборта, о чем Алевтина не знала. – Почему детное? Извините, я тут человек новый…

– А как жа ж! – Алевтина Филипповна с удовольствием присела за стол, вытерла руки об свой фартук, налила себе рюмочку, опрокинула и зажевала олашкой. Тут черты ее выразили вдруг недоумение. – Соды, че ль, переложила я?..

– Вкусно очень, тетя Аля! – заверила Тоня. – Только для талии вредно. – Она засмеялась нежным колокольчиковым смехом, плотно огладила себя по бокам и Голубович с удивлением почувствовал, что утомленные было его причиндалы вновь готовы восстать.

– Хватит на сегодня, яйца отвалятся, – сказал внутренний голос.

– Норма-ально, – громко произнес Голубович.

– Не… Это… Сыпанyла я чёй-то… Да! Дык место, грю, детное! Ванечка! Щас вот сказку скажу… Здеся цельная легенда про наши-то места… Да-ааа… Как вот еще цельную сотню, а может, и две сотни годков тому жила-поживала в Кутье-Борисове пригожая девушка Ксения… Вот быдто Тонечка наша… Пригожая да скромная… И блюла себя аж до цельных семнадцати лет… – начала Алевтина Филипповна, будто народная сказительница.

Бессыдная Тоня вновь захихикала.

– Да-аа… И, слышь ты, сам князь Борис Глебыч… Слыхал?

Голубович кивнул. О князе Борисе Глебовиче Кушакове-Телепневском в Глухово-Колпакове не услышать было мудрено, даже если ты только что на станции с поезда сошел, а Голубович работал тут уже четвертый месяц.

– Да-аа… – Алевтина Филипповна подперла щеку ладошкой. И тут же тьма вокруг стола сгустилась, тьму эту прорезал уже не свет абажура, но луч прожектора, словно бы упадающий на дощатые театральные подмостки луч. – Да-аа… И ехатши верхи мимо Кутье-Борисова сам собою князь Борис Глебыч встренул ту Ксению пригожую с полными ведрами, что шедши от колодца… С полными-то ведрами…

В световом луче возникла девушка в кубовом[78] северном сарафане, в белом платке и со светлой косою, брошенной вперед на грудь. Коромысло тяжко лежало у нее на пряменьких плечах, но явно ее не тяготило. И сразу же в круге света оказалась симпатичная лошадиная морда, а за нею гнедая лошадиная шея с пышною гривой.

Тут мы желаем вам сообщить, дорогие мои, что князь Борис Глебыч ездил на жеребце так называемой соболиной масти. Ну, буквально два слова по этому поводу, иначе никак мы не можем.

Значит, разновидностей гнедой породы несть числа, самая красивая, на наш взгляд – темная караковая. Отец князя Бориса Глебовича, князь Глеб Николаевич Кушаков-Телепневский, отставной кавалергардовский полковник, во время службы езживал, разумеется, на чистой гнедой – коричневой с черной гривой, как и по Уставу тогда полагалось в императорском конвое, а выйдя в отставку, большею частью ездил в рессорной коляске с запряжкою серым орловским рысаком. Мы говорим тут – ездил, имея, разумеется, в виду, что старый князь сидел в коляске на подушках, опираючись на черного дерева трость с золотою ручкой, вместе с ним в коляске сидел лакей, держащий на коленях несессер с яблоневой настойкою и мелко нарезанным балыком, а правил-то, конечно, кучер; старый князь Глеб Николаевич из-за прострела – а так тогда назывался радикулит, – из-за прострела уже не мог садиться в седло.

А вот князь Борис Глебыч ездил, значит, в одиночестве верхом. Честно вам признаемся, дорогие мои, что все окружающие люди Бориса Глебовича вообще-то сильно раздражали. Даже прислуга, которую молодой князь за людей не считал, но с присутствием которой вынужден был мириться. А любил Борис Глебович Кушаков-Телепневский за свою жизнь только двух людей. Двух женщин. Но тут мы поневоле, мои дорогие, вторгаемся совершенно в иные части нашего правдивого повествования. Всё своим чередом. Поэтому сейчас, заключая вынужденное наше отступление, мы лишь сообщим, что соболиная масть лошадей представляет собою разновидность шампанской масти на основе караковой или темно-гнедой и внешне мало отличается от классической шампанской, то есть – гнедой с почти рыжей гривой. И вот такая вот лошадиная шея появилась, значит, в ослепительном световом луче.

– А, чтоб ты знал, Ванечка, – продолжала из-за стены света, из темноты Алевтина Филипповна, – чтоб ты знал: князь Борис Глебович возлегал на всякую встречную девушку пригожую или же молодку, женку ли или же вдовицу, и так бесперечь продолжалося от юности его до самой смерти…

– Аааа мы тоже всех подряд, на хрен, перетрахаем, – сказал внутренний голос.

– Да! – рефлекторно отвечал Голубович.

– Да-ааа… И тут же, значится, князь Борис Глебыч, с коня своего сошедши, на пригожую Ксению немедля возлег, Ванечка… Да-ааа…

Теперь в круге света стал виден уж не театральный, а прямо-тки цирковой номер, потому что Ксения сопротивлялась, а князь путался в полуспущенных своих краповых чикчирах[79], и Kсенины ведра, падая, залили позумент на чикчирах водой, но больше всего воды досталось самой Ксении. Голубович просто отвернулся, но Тоня жадно смотрела, хотя у себя на Шверника уже насмотрелась она, прямо скажем, всего. Наконец князь отвалился от Ксении и поднялся, Ксения лежала неподвижно, мокрый сарафан облепил ее лицо и груди, а живот и ноги все еще оставались открытыми.

– Апосля же она, как водится, понесла и чрез девять месяцев положенных произвела на свет двух младенцев женского полу… А князь-то Борис Глебыч, возлегши на Ксению и девичества ее лишивши, более к ней никак не езживал, поскуль отъехал на другой же день за рубежи… За рубежи, слышь ты… Отъехал по делам своим или же по иной какой причине, скажем, прохладу либо отдыху доставить себе…

Тоня наша, девочка беленькая, мечтательно вздохнула при слове «рубежи» и кротко спросила:

– В Париж?

– В хруниж, – сказал голубовичевский внутренний голос, которого Тоня, как вы сами понимаете, дорогие мои, не услышала. – В Улан-Батор, твою мать.