Сейчас Красин разогнулся от коня, не услышав движения за спиной. Обессиленный мозг вдруг развернул перед глазами нечто увиденное только что, но незамеченное, неосознанное. Красин шумно выдохнул – не хуже коня, быстро пошел назад к десятницкой, чистить начал было на ходу бриджи от земли и бросил это занятие, потому что и бриджи, и сапоги – все оказалось, конечно, в грязи снизу доверху, в красной, ярко-кирпичной земле, как в крови. Нечто увиденное вело, Красин вновь распахнул дверь в десятницкую и пригляделся теперь внимательно.

За конторкой – он сразу-то, заглядывая, не заметил, надо было хоть пару шагов сделать внутрь десятницкой, чтобы зайти за конторку, сейчас Красин и зашел, – на полу за конторкой ничком лежал десятник Елисеев; под головой десятника растеклось густое красное пятно, похожее на разлитое малиновое варенье. Красин подскочил, пачкаясь в варенье, поднял лежащего, повернул к себе страшным, в кровоподтеках, с обвисшими мокрыми усами и окровавленным ртом, повернул к себе мертвым лицом.

– Андрей Яковлевич! Андрей Яковлевич!

Гнедой тонко заржал снаружи, десятник ничего не ответил, а под ухо Красину уперлось холодное дуло.

– Этта, – произнес сзади мерзкий голос, – ага.

Еще несколько голосов в охотку заржали рядом – не хуже жеребца, разве что не чисто и тенорово, а хриплыми басами.

Красин медленно повернул голову и посмотрел себе за спину. И тут, надо признаться, прозрел, тут сразу, значит, сразу и до конца жизни прозрел, и перестал быть ничего не понимающим прекраснодушным человеком Красин, всю тщету преступного их Движения прозрел, и речь Хермана на вокзале, и выступление Темнишанского на заседании позавчера, и до конца жизни с той минуты прозревал и неба содроганье, и гад морских подводный ход, и дольней лозы прозябанье – землю и небо – все отныне прозревал Красин, как пророк поэта Александра Пушкина – этого поэта читал Красин в юности, будучи еще учеником гимназии, читал и запомнил стишки, хотя вскорости перешел в реальное училище, где поэтом Пушкиным, да и всеми остальными поэтами умненьких детишек не мучили так-то уж сильно… Да-с… Но не поздно ли только прозрел он, вот что, не поздно ли? Ведь не шестикрылый Серафим коснулся Красина перстами, легкими, как сон, нет, грязный мужик коснулся его грязным – все у них всегда от рождения грязное – не Божий ангел, а мужик в рогожке коснулся Красина грязным дулом берданки. Но все равно – Красин с той минуты стал пророк. Пророк.

– Хрен вислявый, – сказал мужик, упиравшийся берданкою в затылок Красину. – Щас мы те, барин, хрен-то оторвем, мать ттвою. Ась? И яи-ицааа… Согла-асный, барин? Ась?

Еще двое или трое – точно не понять было – двое или трое вновь заржали, как кони.

– Хрен оторвем, а потом… этта… всего, ммать ттвою, раскатаем, на хрен. Ась? На стропи-илах, ммать твою, раската-аем, на хрен.

Опять заржали.

Это был тот плотник, которого летом ударил Красин – совсем молодой парень, ровесник, по всей видимости, Кати. Или, может, даже чуть помладше – восемнадцати или семнадцати лет. Красин вычистившейся памятью даже вспомнил сейчас его имя, прозрел имя его – Фома Борисов. Фома происходил из бывших телепневских крестьян, из принадлежавшей в недалекие времена Кушаковым-Телепневским деревни, это был, получается, бывший Катин крепостной, он каждый день уходил домой ночевать в Кутье-Борисово – деревню, что стояла под горой, меж усадьбой и монастырем. Вся деревня, Красин знал, продолжала оставаться на оброке у Кати.

– Самою телу, ммать ттвою, в воду, на хрен, поброса-аим, барин, – вдохновенно продолжал Фома. – Тута который голавль, он, ммать ттвою, жи-иирный станет… Щу-ука которая… Плотвица тож… А голову… этта… Голову, ммать ттвою, здеся выстави-им, ммать ттвою. На шесту. Ворон, ммать ттвою, пугать… Ась? А которую доску тую всю, который кирпич, который камень – все подерба-ааани-иим, – он аж поцелуйный звук издал от удовольствия, – подербаним, на хрен, барин. Ась? Согла-асный? Грабарки, ммать ттвою, справные… Согласный, ммать ттвою, барин?.. Лошадей-от уж свели, на хрен! Ты же ж не доглядаешь, барин, ни хрена!

Красин не отвечал. Возчиков они нанимали без своего тягла, а плотников – только что со своими топорами. Это называлось – со своим инструментом. Лошади, как и эти несчастные грабарки, как и вся стройка, принадлежали Альфреду Визе, красинскому работодателю.

– Кончай его, на хрен, Фомка, хрен ли ты базлаишь с ним, ммать ттвою, – произнес молодой уверенный басок. – Вот базлает и базлает, базлает и базлает, на хрен.

– Цыц! – бешено закричал Фома и сильнее надавил дулом под ухо Красину. – Никшни! Я, ммать ттвою, еще не наигрался, ммать ттвою. Оооо! – он, не отрывая дула от Красинского затылка, заглянул ему в низ живота. – Не ссышь еще, ммать ттвою, барин? Этта… Че ж ты не ссышь-то, на хрен? Ась?

– Не хочу, – спокойно сказал Красин, и мужики все враз замолчали, настолько разительно выказалась пропасть между ними и Красиным, лишь только порядочный человек произнес всего два слова – это мужики почувствовали звериным своим чутьем, которого Красин прежде начисто был лишен, иначе не оказался бы сейчас под дулом. На несколько мгновений повисла пауза.

– Вставай, – так же коротко приказал Фома. – Медленно только. Дернешься – башку разнесу, помни, – это он произнес чистым хорошим голосом, без мата и аськанья; Красин медленно встал и повернулся. Фома переступил ему за спину и по-прежнему держал дуло под красинским ухом.

Между ними и распахнутой дверью в десятницкую, сквозь которую виделись пустой стройдвор и все еще лежащий возле коновязи гнедой, между, значит, словно бы приклеенными друг к другу Красиным и Борисовым и распахнутой дверью стояли трое – двоих Красин не знал, ожидал увидеть своих, нанятых мужиков, но это были незнакомые деревенские ребята, – а в третьем Красин тут же узнал Катиного кучера все в том же, теперь распахнутом, кафтане – даже, говорю, не посмотрел ему в лицо утром, а тут мгновенно узнал и задохнулся тревогой. Катя! Катя! Катя!

– Где… Катерина Борисовна? – спросил у кучера как мог спокойнее.

Кучер издевательски захохотал. Красин тогда стал еще и не только пророк, Красин тогда стал еще и как стальная пружина внутри себя. Как стальная пружина.

– Где… Катерина… Борисовна? – медленнее повторил.

– Где деньги, барин? – вместо ответа спросил кучер. – Ты нам вертай деньги народные, а мы те Катерину Борисовну возвернем.

Оба парня опять засмеялись; Фома только сопел за спиной.

– Там, – помимо себя, словно Катя, прищуриваясь, головой показал Красин, – у седла сумка.

Кучер одним привычным движением сбросил кафтан и вслед за обоими парнями выскочил наружу, Фома подпихнул Красина в спину, и за этими тремя, медленно переступая и не отсоединяясь друг от дружки, Красин с Фомою вышли из десятницкой. Конь все лежал боком на сумке; кучер, чмокая, тянул коня за узду, тот не желал подниматься; кучер с размаху ударил гнедого сапогом в живот, конь громко ёкнул животом, но не поднялся.

– А ну-к, ммать ттвою, барин, подыми, ммать ттвою, коня свово, – вновь прежим тоном сказал Фома, – ведь пристрелим его, ммать ттвою, на хрен. Ни хрена не жалкуешь животную? Ась?

– Иди сюда, – сказал гнедому Красин. Тот, всхрапнув, поднялся и медленно, покачивая головою, подошел, сунул мокрые теплые губы в руку Красина, ожидая угощения – сахара, моркови или яблока; балованный конь оказался у Бежанидзе в конюшне. Оба парня и кучер уже бросились к сумке, блеснули ножи, из взрезанной черной кожи посыпались пачки ассигнаций. Кучер сгреб деньги в охапку и прижал к груди, счастливо обернулся к Красину:

– Этт я беру чё мне князья должные! Должные они мне за всю жисть мою, барин! Еще старый князь… – кучер вдруг погрозил небу кулаком. – Уу! Борис Глебыч, коз-зел вонлявый! С того света со мною расплатисси!

Парни быстро взглянули за спину Красина, и, видимо, Фома кивнул им или еще какой подал знак, потому что оба они с двух сторон одновременно всадили в кучера ножи – один в живот, а другой, как раз слева, – в грудь. Изо рта кучера хлестнула кровь. Он не успел еще упасть, а Фома, выглянувший из-за Красина, – насладиться зрелищем убийства, как Красин резко выбил за собою берданочье дуло, раздался выстрел – Фома не шутил с обещаниями своими, заряд ушел в небо. И тут же Красин выхватил выстрелившее оружие, хотел ударить прикладом Фоме в лицо, но не получилось у Красина, не вышло, не успел перевернуть берданку – он же как-никак был инженер-путеец, Красин-то, инженер-путеец был он, мостовик, а не офицер и тем более не солдат, натасканный на ружейные приемы в рукопашном бою – не успел перевернуть бердан; удар пришелся дулом прямо в рот мужику – кроша последние недовыбитые давешним летним красинским ударом зубы, горячее после выстрела дуло прошло в рот, далее в горло и, с таким же костяным треском, ломая шейные позвонки и разрывая артерии, вышло из-под грязных желтых косм под затылком – Красин, значит, дорогие мои, солдатом-то никогда не был, только вот гирями баловался в юности, это да, это было.

Фома с глухим звуком упал плашмя, но прежде Красин выдернул из него окровавленное ружье, в доли секунды повернулся, словно бы в лапту играл сейчас и биту держал в руках, все произошло в одно мгновенье. Тут мертвый кучер, тоже, наконец, упал, вздымая красную пыль. Из Фомы и кучера потоками шла кровь, заливая сапоги троих мужчин, пока еще остававшихся в живых; после секундного замешательства оба парня с ножами бросились на Красина, одного он еще на расстоянии так же проткнул, словно бы штыком – в живот вошло дуло, парень начал кататься по земле, задевая обоих убитых и добавляя к их крови свою кровь, так он потом и катался, перекатывался с боку на бок с берданкою в животе и кричал – одного парня, значит, Красин проткнул на расстоянии и оставил ружье в нем, а летящую в него руку с ножом второго парня перехватил, ударил того локтем под вздох, левой рукою выхватил падающий нож, перекинул его в правую и всадил нападавшему в грудь, нож пробил дерюжку, что была на парне и вошел по рукоятку. Парень с всхлипываниями похватал воздух открытым ртом и рухнул на мертвого Борисова, успев запачкать Красину кровью весь левый бок.