Все пассажиры вышли побродить по твердой земле. Вечерело. Жара спадала. От океана потянуло свежим ветерком, обещающим несколько часов прохлады.

Лек с Катей поднялись в гору по пологой тропинке и, очутившись на самом высоком гребне Перима, увидели, что остров этот – коралловый атолл с высохшей лагуной, а пролив, соединяющий когда-то ее с морем, и есть бухта. Восточный рукав Баб-эль-Мандеба терялся в сливающейся перспективе перимского и аравийского – в серых скалах – берегов. Западный же рукав был виден ясно, пока косые лучи солнца от дикого африканского берега не стали слепить глаза.

Белая тропинка, расчищенная среди черных валунов и редких кудрявых кустиков, вела Лека и Катю вниз к песчаному дну лагуны. Еще сверху Лек заметил небольшую площадку за каменным забором, и теперь они подошли к ограде, из-за которой выглядывали памятники и кресты христианского кладбища. С правой стороны дорожки гробницы были выше, наряднее, памятники, украшенные венками, с портретами англичан, почивших на своем посту, исчертаны трогательными эпитафиями. Слева – могилы поскромнее, беспризорнее. У самой ограды Катя увидела полуразрушенную гробницу в трещинах, с обломившимся углом и поваленным наземь крестом. «Анна Шерлинская» – лапидарно сообщала надпись. Катя печально задумалась: «Кем она была? Ганночкой из Варшавы или русской Анютой.

Все чужое – британские имена, аравийские пески – вокруг славянки. Буква „Ш“ изображена по-английски „Sh“, но русские написали бы ее скорее по-французски „Ch“ или по-немецки „Sch“, а поляки по-польски „Sz“, так что закрывали покойной глаза и выбивали надпись англичане. Никаких дат. Когда умерла? Что понадобилось славянке среди белых песков? А что мне самой нужно в чужом краю?» Катя почувствовала, как на глаза навернулись слезы.

– Ну вот, только этого еще не хватало, – расстроился за нее Лек. – Черт меня дернул вести тебя на прогулку. Это пустыня так угнетающе действует. Пойдем скорее на пароход. Наверное, уголь уже загрузили и скоро отчалим. Все. Теперь никаких портов до Цейлона. Целую неделю одна вода. И начинаем серьезные занятия. Вот скажи мне, как будет по-тайски «лимонад»?

– Намманау, – послушно ответила Катя.

– Молодец, помнишь. Ладно, урок отложим, а сейчас поспешим вниз…

Лек взял ее за руку, и они, увлекаемые упругой песчаной дорожкой, сбежали к своему временному приюту в голубой каюте «Лайфа».

Судно раскачивали высокие волны Аденского залива – урок продолжался:

– Наш язык и проще и сложнее русского. Проще тем, что каждое слово в нем независимо, то есть не изменяется по падежам и родам, не имеет склонения и времени, прост состав предложения: подлежащее – сказуемое – дополнение, не запутаешься. Ты не задумывалась, каково человеку, выросшему без падежей, вдруг очутиться среди загадочных спряжений? Сложно. Я уже знал множество слов и все равно, начиная предложение, запинался, лихорадочно копаясь в памяти, подбирая нужное окончание… И слова исконно тайские просты, односложны, а если длинны, значит, слеплены из маленьких, как из кирпичиков, понимаешь? Слушай: «лукпын» – «пуля», из двух кирпичиков: «лук» – «дитя», «пын» – «винтовка». Пуля – это дитя винтовки. А «спички» – «майкитфай» разбивается на «дерево-чиркать-огонь». Просто, правда? Иностранцев обычно приводят в замешательство пять тайских тонов, и они думают, что в разных тонах произносится одно и то же слово, отчего оно меняет значение, но на самом деле совсем не так. Как же тебе объяснить? Ну слушай. Возьмем два русских слова – «окурок» и «куры». Тебе же не придет в голову говорить, что «куры» – это измененный «окурок», хотя они близки по произношению. Это совсем разные слова. Например «май»: в обычном тоне слово означает «миля», в низком – «новый», в падающем является отрицанием «не» в восходящем значит «какой?», а произнесенное высоким тоном представляет собой «дерево». Но ты не пугайся. Это только кажется сложным. Давай поупражняемся…

– Май… май… маай… – пытаясь уловить малейшие оттенки в голосе учителя, повторяла Катя.

– Получается. Я же говорил, что ты умница Только не тяни звук долго зря, а то получится опять не то и тебя не поймут. Если ты скажешь коротко «рак», то это будет таким дорогим словом «любить» а если чуть протянешь «раак» – получится «корень» Так что нужно контролировать и тон и долготу звучания…

Вечера проводили на палубе. Катя не переставала удивляться кратковременности тропических сумерек: только что сиял день, но вот солнце коснулось воды, нырнуло в океан, и вода сразу из голубой превратилась в темную, и на черном небе появились звезды. С каждым днем Полярная опускалась ниже и ниже к горизонту, утягивая за собой опрокинутую Кассиопею, а Лек показывал новые, невиданные раньше созвездия: Паруса, Центавр, Волк. Каждое из них отражалось в воде. Звездный полог над головой и затканное подрагивающими светлячками покрывало у ног. А посмотришь на пароходную трубу – оттуда высовывается дымный дракон, дышащий искрами и глотающий звезды.

Море почти всю дорогу было спокойным. Лишь однажды, уже у индийских берегов, попали в небольшой шторм. Небо потемнело. Стремительные альбатросы срезали белые гребешки с вздымающихся волн. Словно серые бусины унизали мачты и такелаж птички-штормовки. Осторожный капитан принял необходимые меры: матросы убрали тенты, укрепили винтами и веревками все, что могло смыть с палубы.

Корабль раскачивало не хуже дачных качелей. Но там крикнешь, и остановят, а этим мерным широким взмахам не было конца и края. Катю мутило. Она лежала голубая на голубом диване, а Лек, тоже бледный, сидел рядом, поглаживая ее руку:

– Катюша, может, ты поспишь? Закрой глазки.

– Уснуть, представляя себя в огромной люльке… Только колыбельной не хватает. Ты умеешь петь колыбельные?

– Нет, не приходилось. Хотя… подожди. Я знаю одну колыбельную, которую поют обычно мужчины. Это колыбельная для слона.

– Для слоненка, который не хочет спать и мешает другим?

– Не угадала. Песня, которую поют, когда ловят белого слона. Чтобы его успокоить, умилостивить. Я спою, если хочешь, но ты постарайся представить, что вначале голос сопровождает флейта, а потом вступают деревянные колотушки. Ну вместо них я этой трубкой по столику постучу. – Лек запел мелодично и протяжно.

– И так может в Сиаме каждый?

– Конечно, а что?

– Наверное, у всех сиамцев идеальный слух. Такие сложные тональные переходы… Я, говорят, неплохо пела, но совсем не уверена, что смогла бы повторить мелодию. А перевести ты можешь?

– Могу, и даже стихами. А вот спеть на русском не получается. В мотив не укладываюсь. Послушай. – И он заговорил речитативом:

Господин белый слон, в джунглях плохо жить.

И пантера и тигр поджидают там,

И змея подползет по твоим следам…

А мы с миром идем, вместо пуль – жасмин…

– Это ты прямо сейчас сочинил?

– Ну что ты! Для импровизации на русском у меня явно не хватает способностей. Я на эту колыбельную три вечера потратил, когда ты на войне была. Не знал, чем отвлечься, чтобы поменьше думать о тебе.

– А зачем же поменьше? – Катя попробовала кокетливо улыбнуться, но пароход провалился в очередную яму, и они одновременно охнули. – Ну и качка!

– А затем, – продолжал Лек, – что ты мне очень мало надежды оставляла и на письма через раз отвечала.

– Давай не будем про войну, я же с тобой. – И она на миг увидела глаза Савельева, тряхнула гудящей головой. – Давай лучше о стихах… Ты много написал?

– На русском – нет. Несколько переводов да то письмо тебе в Харбин. Трудно. Тайские слова сами собой рифмуются. Редко кто у нас не умеет сочинять стихи. Помнишь, я тебе рассказывал про деревенские представления? Все, что там говорят актеры, – в стихах, и попробуй не подбери за секунды нужного слова – прогонят с позором. Даже дети играют в рифмы.

– А у нас частушки тоже на ходу сочиняют, вот! Чтобы не задавался!

Лек попробовал возразить, но Катя, слабо улыбнувшись, остановила его:

– Да шучу… Я же знаю, что ты не можешь на чужую культуру ни снизу вверх, ни сверху вниз смотреть, тем более что Россия тебе не чужая, да? Я сама пробовала в гимназии писать стихи, но вовремя опомнилась: если нет таланта, то лучше читать классиков, чем переводить время и бумагу. – Катя помолчала, припоминая что-то. – А как я начала сочинять стихи, хочешь знать? У нас в Киеве бабка одна была, жена булочника, так она все говорила только в рифму, ямбом. Мне случилось один раз быть на базаре, когда она выбирала продукты, так я за ней по пятам полчаса ходила. Представляешь? Ругает торговок, говорит, что товар никуда не годный, поминает и бога, и черта, и погоду – и все в рифму! Сначала слушается с восторгом, а потом приедается… Я, когда пришла домой, подумала: «Ну чем я хуже?»– и попробовала тоже в рифму говорить. Не получилось. Лезут в голову слова совсем из другой оперы. А если очень стараться и их подгонять, получается вымученно. И кому это тогда нужно? Поэзия должна рождаться сама. Как журчание ручья.

– Наверное, у всех по-разному. Одному поэту стихи даются легко – прекрасно! Другой мучается над каждым словом, но иначе жить не может. А мы можем – значит, просто мы не поэты… В Сиаме твоя бабка не была бы редкостью. У нас самый обычный разговор считается благозвучным, если он ведется в рифму. И любой дворянин может написать оду на рачасапе изысканным размером «клонг».

– Что такое «рачасап»? И «клонг»?

– Не слишком ли много для твоей больной головки? Может, все-таки подремлешь?

– Нет, нет. Я все равно не усну, так хоть отвлекаюсь. Когда же я всему научусь? Приеду, ничего не зная. А я не хочу быть посторонней чужестранкой и мне просто интересно! Может так быть?

– Может. Ну, если так, «рачасап»– это придворный язык, возникший, когда короля приравняли ко всевышнему, когда он стал священным, недоступным и таинственным для простых смертных. Придворные, обращаясь к нему, вынуждены были изобретать новые слова, старались избежать «грубых» слов: «бык», «собака», «есть», тем более «высморкаться», чтобы не осквернить слух бога-царя.