— Не заезжал же я за ней! Говорю: «Хорошо». Не успел я ото сказать гляжу, а она сидит уже рядом. «Поместимся».

— Так и сказала?

— Какой мне интерес тебя обманывать?

Домника сорвала несколько листочков, и через несколько мгновений они уже не были листочками.

— И о чем вы говорили? Только все до единого слова!

И когда Скридон рассказал ей все — от моста и до Реута, — Домника сжала кулачки.

— Видали? Барышня! Ничего, я ее проучу!

Скридон и не думал защищать Веруню. Его больше интересовала собственная судьба.

— А на меня не сердишься?

Домника ничего не ответила. Она только посмотрела в одну, потом в другую сторону — не идет ли кто? — и отступила на несколько шагов в тень акации. Там не видно, целуешься ты с парнем или просто стоишь разговариваешь.

Тетушка Мафта уже задремала, но, как только услышала шаги Скридона, сразу проснулась. Слушала, как он закрывает двери, как раздевается. Скридон, едва положил голову на подушку, сразу заснул. Через полчаса кровать под ним заскрипела, и послышалось какое-то бормотание. Тетушка Мафта тотчас же слезла с печки и встала возле его кровати, скрестив на груди руки. Скридон сидел на постели с закрытыми глазами, и бормотание постепенно перешло во внятную речь:

— Домника… Слышишь, Домника? Еду я на повозке и вижу ее на мосту. «Подвези». — «Садись», — говорю. Ты не сердись, сперва выслушай. Да. Эй, пошли, калеки! «Как же мне ходить к тебе, Веруня…» Эй, Трофимаш, я тебе оторву уши. Помни… А вообще она девица сговорчивая, мягкая, сладкая — не девка, а рай земной. Домника, мы попались с письмами. А твои не сердятся, когда я прихожу? Эх, Георге, покинула тебя Русанда, а? Оставь меня, пожалуйста, в покое. Я живу собственным умом. И если хочешь знать… Пошел ты, скотина, ослеп, что ли?!

На этом мосте Скридон так зевнул, что затрещали челюсти, улегся и захрапел.

А тетушка Мафта, улыбаясь, полезла обратно на печку, чтоб до утра распутать этот клубок и выяснить, чем занимался ее сыночек в течение прошедшего дня.

36

Только после первого диктанта, получив пятерку, Русанда поверила, что в самом деле может стать учительницей. В тот же день она решила: что бы ни было, но с Домникой она не расстанется до самой смерти, а Георге — это навеки! И ей стало легче; правда, на другой день все началось сначала. И она снова все перерешала и снова клялась, — боже, сколько раз она клялась!

Она была не из тех, кто уезжает из дому, не дослушав шепот орешника в полночь, и кому не нужно забывать, как открываются многие двери в селе.

Она любила петь вечерами с девушками, возвращаясь с поля; она успела выткать свой первый ковер, и вместе с нитками переплела свою жизнь на долгие годы; она успела отучиться говорить «бадя» одному парню из этого же села.

Старый и верный мир пахарей цепко держал ее, опутав множеством условностей, а новый мир манил к себе, и она изо всех сил старалась не сделать ложного шага, но, господи, что от нее зависело?!

Едва вернулась из Сорок, как дом их стал неузнаваем. Бадя Михалаке, питавший слабость к политике и любивший в разговоре с соседями тут и там пропускать острые шпильки по адресу местных властей, теперь горой стоял за все их начинания. Тетушка Катанка, уверовав в то, что учителя особенно нуждаются в покое, стала ходить на цыпочках и старательно закрывать за собой двери.

Роясь как-то в вещах, сложенных в каса маре, Русанда наткнулась на свое голубенькое платьице, в котором она еще так недавно сеяла горох. От него остались одни лоскутки. Она ветром вылетела из комнаты, бросилась к матери. Не могла ее нигде найти, потом заметила, что ведер нет на месте, и побежала к колодцу.

— Мама, это вы распороли мое платье?

Тетушка Катинка поставила ведра на землю.

— Я. Кто же еще!

— Но это же было хорошее платье!

— Э-э! Хорошее разве только для меня! Мне уже все равно что носить, а ты не можешь ходить в таком платье! Где это видано?

Она не сказала: «Где это видано, чтобы в таком линялом платье ходила учительница?» — но Русанда все поняла. И так ей захотелось вновь сшить это платье — целый час она просидела, разложив куски материи на коленях, вдела уже и нитку в иголку, но поняла, что самый искусный портной и тот не смог бы сшить его таким, каким оно было.

И вечером пришли какие-то соседки, которым никогда не давали жить заботы о чужих делах. Принялись за пересуды. Тетка Артина что-то сказала, Русанда и не расслышала, что именно, но тетка тут же осеклась:

— Да простит меня бог, и не заметила, что ваша дочка рядом.

Русанда, как и раньше, жила только тем, что ждала Георге. Высшим ее счастьем был миг, когда доносились его приближающиеся шаги. Радовалась, когда догадливая мать уходила к соседям, оставив их ненадолго вдвоем. О, эти сладкие минуты уединения… Георге широко разводил руки, чтобы обнять ее всю, она целомудренно от этой широты душевной ускользала, но что-то не было больше радости в тех минутах, когда они оставались вдвоем. Какая-то тень, какое-то отчуждение легло меж ними, и они, потрясенные, сидели тихо рядышком и мучительно пытались разгадать, что же с ними происходит. Будучи младшей, Русанда делала первый шаг к примирению. Она мягко, виновато прижималась к его плечу, но теперь чувствовала щекой только сукно его пиджака, толстый слой домотканого сукна лежал меж его и ее судьбой.

— Ну как там у вас, в школе?

Русанда давно ждала этого вопроса. Ей очень хотелось рассказать ему все подробно, она уже загадывала, что ему понравится, что не очень, но теперь, когда наконец вопрос этот был задан, она умолкла, призадумалась. Нехорошо он ее спросил. Какая-то обида, какая-то боль, какой-то намек на предательство почудились ей в его вопросе, и, обидевшись, она только и сказала:

— Хорошо.

Теперь уже он обиделся. Посопел, покурил, ушел. Она с горя разревелась, потом металась всю ночь как в лихорадке и все спрашивала себя: что же в конце концов происходит? Откуда берутся все эти мелкие обиды, весь этот пух недоразумений и почему иной раз готов жизнь отдать, лишь бы не поступиться самой что ни на есть пустячной мелочью?!

К утру еще раз вздохнула, вытерла косичками две слезинки и уснула. Проснувшись, полежала некоторое время. Прислушивалась и по кипению горшков, по проезжавшим мимо подводам, по голосам, которые просыпаются несколько позже, чем сами люди, старалась угадать, не поздно ли. Это у нее было в крови: проспать утро — значило день потерять.

Тишина. Кажется, можно еще чуток вздремнуть, но, чу, всего одна телега тарахтит в глуби села, и не возвращается, нет, она уходит от села в поле. Скинув с себя дремоту, девушка приподнялась на локте и увидела вдруг солнечный луч, пронзивший сумрак комнаты и игравший ковровыми дорожками, которыми был застлан пол. С чего это мать без конца завешивает окна в доме? Ну, бомбили, светомаскировка и все такое, но ведь это все прошло!

Солнце, видать, было уже высоко. У летней печки, во дворе, тетушка Катинка и бадя Михалаке шепотом о чем-то переговаривались. Подросший за лето поросенок важно лежал, растянувшись на боку и тяжело вздыхал — его, видать, накормили еще затемно, чтобы утром не будил весь дом своим визгом.

«А может, все это дурь? — спросила она вдруг себя. — Может, ничего такого в ее жизни и не произошло?»

Увы… У летней печки сидела на низеньких скамеечках чета немолодых уже крестьян, повидавших всякое на своем веку, о чем-то меж собой шептались, и были они незыблемы в своей решимости, как все эти холмы, все эти долины. В их древних судьбах пахарей, в их образе жизни, связанном со вспашкой, посевами, уборками, вдруг сыскалась возможность дать одному из своих заработать свой хлеб уже не руками, не потом, а умом, духом своим, и родители готовы идти на все, когда их отпрыски становятся на ноги.

Да и то сказать… После долгих веков глубины этой земли начали пробиваться к свету, к миру, и в этом историческом шествии какое значение могли иметь полудетские, невинные шалости, которые, возможно, и связывали какую-то там девушку с каким-то там парнем!

37

И вот уже две недели, как Трофимаш не рвет рубашки под мышками, две недели, как парит по вечерам свои, покрытые цыпками ноги, две недели, как выворачивает карманы, выбрасывая из них все лишнее, — уже повыбрасывал с полпуда всякого добра, а карманы все еще битком набиты.

Трофимаш готовился в школу.

Поэтому их щенок бегает по двору, виляя хвостом, и удивляется, что к хвосту ничего не привязано, и бадя Зынел, когда запрягает лошадей, уже не ищет кнут в бурьяне, а берет его там, где повесил.

Остался всего один день, и Трофимаш решил после обеда слазить на чердак и поискать там сухих вишен или орехов — не идти же ему в школу с пустыми карманами, но вдруг увидел отца, точившего иглой цыганские ножницы.

— А вы зачем это?..

— Возьми стульчик и садись. Спиной сюда, к окну.

— Хочешь постричь?

— Не то чтобы очень уж хочу, но ведь не примут в школу с таким чубом.

И присел на лавочку — пусть, мол, Трофимаш сам решит, будет он стричься или нет. Трофимаш вздохнул и сел на стульчик, с тоской поглядывая на приоткрытую дверь. Некоторое время он молча сидел, зажмуривая глаза при каждом душераздирающем скрипе ножниц, но потом не выдержал:

— Щиплет же!

— Кто тебя щиплет?

— Да там, чубчик.

— Так не я же. Потерпи немного.

Трофимаш множество раз закрывал и открывал глаза, а когда бадя Зынел в третий раз стал точить ножницы, Трофимаш принялся ощупывать голову, чтобы узнать, как обстоят дела.

— А может, завтра утром закончим?

— Завтра утром ты должен идти в школу. Забыл?

Забыл — как можно забыть! Уже две педели, как мать сшила ему чудесную сумку с голубыми полосками, уже две недели, как Домника принесла ему голубую тетрадку и огрызок карандаша. Все это Трофимаш положил в сумку и каждое утро проверял, не забрались ли туда мыши и не начали ли тетрадку раньше него.