Неля никогда в жизни не целовалась, даже в школе. Она рассказывала мне, как один так называемый поклонник целовал ей ноги (вернее — чулки) и руки (перчатки), но больше ни на что не осмелился. Еще бы!

Неля вдруг начинает говорить о любовниках своей матери. Но без циничных подробностей, которых она в силу своего дремучего девичества не знает и не желает знать.

— Мать наверняка холодная женщина, — выносит свои неумолимый приговор Неля. — Она отдается за подарки, от скуки, из престижа, но только не по страсти. Я слышала, она рассказывала по телефону какой-то своей приятельнице, что никогда в жизни не испытывала оргазма. Мне тогда было пять лет, я ничего не поняла, но слово это запомнила. Жанетка, знай: холодность — отличительная черта развратных женщин.

«Зачем же они тогда этим делом занимаются?» — недоумевала я. Подарки, престиж и прочие объяснения звучат для меня архинеубедительно.

— А вот мне, — продолжает Неля, — никогда не хочется этого. И нелюбопытно вовсе. Но я точно знаю, я не в мать — я очень страстная.

— Может, тетя Лена не встретила того, кого ей суждено было встретить? — робко предполагаю я.

— Моя мать не встретила? — Неля издает громкий и вполне натуральный смешок. — И что бы она с ним, с этим, которого ей, как ты говоришь, суждено было встретить, делала? Ну да, пилила бы из-за денег, кокнутой вазы, попрекала бы, что у нее нет норковой шубы и кремлевского пайка.

Внезапно нам обеим становится нестерпимо скучно продолжать начатый разговор, мы точно по команде беремся за руки и бежим вниз, к Трубной, где от маленьких домишек по обе стороны бульвара все еще веет сказочным уютом неистребимой, несмотря на все старания, московской старины.

— Жанетка, мне давно пора замуж, а я этого не хочу, не хочу! — орет Неля мне в самое ухо. — И даже за Него не хочу. Не веришь?

Я и в это верила. Я каждому Нелиному слову верила. Еще мне верилось непоколебимо, что моя и Нелина жизни будут развиваться по каким-то неведомым, еще никем не написанным сценариям, о создании которых давно решено где-то в высших, — разумеется, небесных — сферах, что наши роли не включают в себя кухонные хлопоты, детские пеленки, супружеские спальни и тому подобное, именуемое семейной жизнью.

— Жанетка, давай съедим мороженого.

Мы заходим в кафе, садимся за столик возле окна. В темной его поверхности отражается елка, Нелина лохматая шапка, ее благородный профиль, мои распущенные по плечам волосы — все это прямо-таки вопиет о наличии какого-то волшебного, восхитительного, полного удовольствий мира, который существует совсем рядом, который даже соприкасается с нашим, вливается в него, течет какое-то время с ним в одном русле, а потом… Силуэт в окне, запах новогодней елки, отзвуки скрябинского этюда.

Наш столик притягивает к себе взоры, которые нам не нужны, которые нас обижают, ранят, напоминают о том, что мы, как и другие, из плоти. Какой-то тип тарзанисто-евтушенковской внешности выныривает из полумрака и движется в нашу сторону.

Неля, посасывая с ложечки мороженое, прищуривает глаза, облизывает губы и сосредоточивает на типе свое внимание, то есть взгляд. Я не в состоянии его описать — в нем и сожаление о том, что ей приходится тратить время на такое ничтожество, и презрительная жалость (к ничтожеству), и брезгливость к себе (что она на ничтожество гладит), и… Тип, издав жалобный рык на манер позднего Высоцкого, растворяется в сочувствующем ему полумраке.

— Пошли, Жанетка. — Неля, довольная собой, торжествующе глядит на себя в зеркальце пудреницы. — Здесь становится неуютно.

Теперь самое время удариться в псевдолирические отступления…

Мои родители очень обеспокоены тем, что я попала под влияние Нели, что я часто говорю ее словами, живу ее представлениями о жизни, в которых нет места тому, чем должно жить девушке так называемого нашего круга, ну, и так далее. Что я, как и она, могу в один прекрасный день бросить институт, затвориться наглухо от всего мира, крутить ночи напролет пластинки с «рухлядью», то есть музыкой, которую именуют похороннобезнадежным словом — классика, стать мужененавистницей.

Мне на самом деле тягомотно каждодневное притворство в институте, я, получив свои законные троечки, лечу сломя голову к Неле на Патриаршие пруды, покупаю по пути хлеб, апельсины, пирожные, хотя она никогда меня об этом не просит и всегда возвращает половину истраченных денег.

— Жанетка, — говорит она, — сегодня будем с тобой гадать. — Вижу на журнальном столике напротив зеркала две тарелки, приборы. — В полночь. А сейчас давай читать «Черную и белую магию».

«Родившимся под знаком Козерога, — это уже Неля читает по каким-то переписанным от руки листкам, — присуща интенсивная духовная жизнь, стремление в высшие сферы, любовь к трансцендентному; им сопутствует на протяжении всей их жизни непонятостъ окружающими, неудовлетворенность собой».

Это все относится ко мне. Это все тешит мою душу.

«Под знаком Рака, — продолжает Неля уже о себе, — рождаются натуры утонченные, артистичные, как правило, несчастливые в личной жизни из-за их неумения идти на духовные компромиссы. Действительность для них — сплошное страдание, крушение надежд и упований. И все равно они по гроб жизни остаются идеалистами и мечтателями, далекими от прагматизма во всех его проявлениях».

— Садись к столу — скоро полночь! — она откладывает книгу.

Я вижу в зеркале наши профили, мягко вписанные в жидко разбавленную огоньком свечи темноту. «Ряженый-суженый, приди ко мне ужинать!» — повторяю я семь раз. Зеркало немо, зеркало холодно, зеркало — всего лишь наглухо замалеванное с одной стороны стекло. Разве можно в него войти? Войдут в дверь, в окно, через крышу, но только не в зеркало. «Ряженый-суженый…»

Гляжу в полуоткрытую дверь, в темный коридор за нею. Уверена: там сейчас кто-то ходит. Зайдет ли, нет? Но раз у нас с Нелей разные суженые, их там будет двое.

Я вскакиваю, повинуясь чьей-то воле, выбегаю в коридор, натыкаюсь на вешалку, обнимаю что-то мягкое, ласковое, пахнущее обещанием вечного счастья. Я бегу в кухню, мне радостно, мне легко, меня разрывает изнутри восторг предчувствия. Глаза не запечатлели в моей памяти образ, ум не успел его представить, а душа уже прониклась, осенилась, загорелась…

— Жанетка, я его видела! — возбужденно кричит Неля. — Ставь чайник — я все тебе расскажу…

К чаю мы наряжаемся, как на бал: бусы на груди, локоны вокруг головы наподобие нимба, щеки нежно розовеют от румян. Пирожные я укладываю на хрустальный поднос, апельсины — в серебряную корзиночку из витых прутьев. На фарфоровых чашечках и блюдцах обмениваются детски непорочными поцелуями пастушки и пастушки на лужайке цвета Нелиного изумрудного кулона.

— Жанетка, а что если написать Ему письмо? — Я знаю кому. Я уже привыкла, все привыкли, что Неля любит этого человека. Правда, вряд ли он об этом догадывается: она не предпринимала никаких шагов, чтобы он узнал о ее чувстве. — Разумеется, без подписи. Написать там, что я засыпаю, просыпаюсь, благословляя его имя. Что каждый мой день проходит под знаком Его незримого присутствия. Что Он — мой ангел-хранитель. Что… Жанетка, ты сумеешь передать Ему это письмо?

Я киваю, счастливая миссией доверенного, проводника, свидетеля такого события.

— Как ты думаешь, Жанетка, готов ли Он к такой любви? Ведь если мы с ним познакомимся, Он не должен требовать от меня того, что требуют все они? Мы будем бродить по улицам, слушать музыку, любоваться цветами… Жанетка, а если Он женится? Жена не позволит Ему встречаться со мной, ее куриному уму не постичь высоты наших чувств. Говорят, Его преследует какая-то плебейка. Она готова таскать Ему с рынка картошку, стирать белье, мыть полы. Жанетка, я ведь для этого не гожусь, правда?

— Что ты!

Я морщусь от досады, представив Нелю, потную и растрепанную, за мытьем полов в каком-то огромном, чуть ли не дворцовом, зале.

— Ты заметила, как Он на меня смотрел? — дело, помню, было на концерте. — В этом взгляде все вмещалось: восторг, мечта о несбыточном, боль от невозможности земного счастья. Заметила?

— Он был бледен. И очень утомлен.

— Он ездит на работу за тридевять земель. У Него малокровие, а мать экономит на питании. Ах, Жанетка, мне так иной раз хочется — только не смейся, ладно? — накупить Ему соков, апельсинов, связать теплый шарф… Ты видела, в каком ужасном гибриде дерюги с байковым одеялом Он расхаживает? Его мамаша, несмотря на свою дворянскую кровь, напоминает мне гнусного ростовщика из…

— Так сделай, сделай же это! — вырывается у меня криком души.

— Понимаешь, Жанетка, порой у меня руки чешутся осуществить свои желания. Но я говорю сама себе: сделай я так, и исчезнет поэзия моей любви, из идеальной женщины я превращусь в обыкновенную бабу. Сегодня — апельсины, завтра — кефир, послезавтра… Нет, нет, я не могу. Пускай лучше женится на этой своей плебейке.

Я молчу, прислушиваюсь к происходящей внутри меня борьбе восхищения с презрением. Мое восхищение вызвано тем, что можно так, по-неземному, любить в наше время, презрение — что Неля готова отдать любимого неизвестно кому.

— Жанетка, ты еще глупышка и наверняка не понимаешь, что забота о плоти, моей ли, чужой, делает человека низменным, бесчувственным к высоким материям. Ну какая может быть духовная жизнь у этих бабищ с продуктовыми сумками? Кому они нужны с их пустыми глазами и разговорами типа «за мясом сегодня час простояла» или «снова влипла, а муж после аборта мной брезгует» и тэ дэ и тэ пэ.

— Но если… он, не дай Бог, женится, тебе… тебе будет больно?

Неля задумчиво откусывает кусочек пирожного. Ее глаза устремлены на портрет Муслима Магомаева, висящий в кухне.

— Очень. А ты как думала? Но я точно знаю: обнимая эту плебейку, Он будет представлять меня. Что важней: Его душа или Его поцелуй? Жанетка, я сделала выбор — душа. Зато об этой плебейке Он никогда думать не будет — разве мы с тобой думаем о кухонном столе, половой тряпке, унитазе? Они существуют для нашего удобства — больше ничего.