Илье первому надоело, что его, как какого-нибудь напившегося недоумка, держат за плечи четверо сосунков. Он с силой сбросил их руки, зарычал сквозь зубы: «Да чтоб вас, сопляки, размазало, пошли прочь!..» – И молодых как ветром сдуло. На Митро Илья не посмотрел. Шагнул мимо поспешно расступившихся перед ним цыган, свернул к распахнутым воротам. И только сейчас заметил, что внук всё ещё стоит там.

Илья остановился перед Сенькой. Не в силах посмотреть в его лицо, едва смог выговорить:

– Отчего я тебя тогда не проклял?.. Отчего тебя на войне-то не убили? Такую бы беду от семьи отвело, а теперь… – Он не договорил. Неловко махнул рукой и, так и не взглянув на внука, пошёл прочь со двора.

Сенька остался там, где стоял: возле распахнутой, чуть поскрипывающей на свежем утреннем ветру створки ворот. В глазах было темно, горло давила судорога, от которой едва удавалось дышать, и он благодарил бога, что ни один из цыган, столпившихся в углу двора и что-то встревоженно, беспокойно обсуждавших, так и не подошёл к нему.


Дина лежала на кровати, скорчившись в комок под огромной цветастой шалью и закрыв глаза. Её уже раздели, промыли ей ссадины, расчесали волосы. Она покорно, словно кукла, дала сделать с собой всё, что требовалось. Изредка морщилась от боли, когда мокрая тряпка в руках Ирины слишком сильно нажимала на подсохшую царапину, но не говорила ни слова. И больше не плакала.

– Ещё попей, девочка, – попросила сидящая рядом с ней Ирина. – Немножечко, лучше будет. Ради меня, попробуй, ну?

Дина, приподняв голову, через силу сделала ещё несколько глотков из кружки, протянутой тёткой. Хрипло попросила:

– Дай маме…

Дарья, сидящая в изголовье кровати, плакала навзрыд, прижавшись щекой к неподвижной, холодной руке дочери.

– Диночка, Диночка моя… Ах я дура, ах проклятая, чтоб мне в болестях издохнуть… Прости меня, прости, маленькая, зачем я тебя только из дому вчера выпустила… Зачем ты только на этот базар растреклятый пошла?! Ведь как чуяла, маленькая моя, не хотела никуда идти! А я, дура, погнала! Боже мой, боже мой, девочка моя родненькая, что ж он сделал с тобой, что-о-о… За что, за что на нас напасть такая… Яша, господи, прости меня, Яшенька… Умирал – приказывал мне дочку беречь, а я, дура несчастная, куда смотрела? О чём только думала-а-а…

Нетронутый ковш с водой стоял рядом на подоконнике. Несколько женщин, столпившись около Дарьи, сочувственно качали головами, другие окружили постель. В крошечной комнате уже нечем было дышать, в маленькое окно сердито бился жук, но его никто не торопился выпустить на волю. Пылинки роились в широком солнечном луче, наискось падающем в комнату, но никто не задёргивал занавески. В комнате стоял приглушённый, тревожный гул женских голосов.

– Кто бы подумать мог, ромнялэ, только подумать…

– Это война всё! Из людей скотину делает…

– Да ведь какой парень был хороший! Сроду за ним такого не водилось! Да бог ты мой, скажи мне кто, что наш Сенька этакое натворит, я бы в рожу тому плюнула!

– Вот так, стало быть, милая… Всякое случается.

– Да нешто он добром бы её не уговорил?!

– Пошла бы Динка, жди! Она же учёная, умная, а он что?.. Да ещё брат двоюродный! К чему это? Чтобы дети порченые были?!

– Ох, дэвлалэ, дэвлалэ, прости нас, господи, скоро цыгане хуже гаджэн станут собаками бешеными, а за какой грех? Мы, что ль, эту войну удумали?..

– Ладно на войну-то повёртывать, чяялэ… – глухо произнесла Ирина, ставя кружку на подоконник рядом с ковшом. – Люди – они и есть люди, что при войне, что без неё. Всякие… Спортили парня на войне – значит, уже с тухлинкой был. Вон, Ванька, Дашкин старший, три года отвоевал, а так балбесом и остался – сердце радуется! И никаких паскудных штук за ним отродясь не видали! Мардо ихний ещё хужей, прости меня господи, и за что только Насте такое наказание с неба упало! И тот не додумался до того, чтобы свою же цыганку, свою же сестру…

– А чего это вы все сюда поналезли?! – вдруг послышался от дверей спокойный, слегка рассерженный голос, и цыганки разом умолкли. В комнату быстро, на ходу отстраняя с дороги не успевших увернуться женщин, вошла Настя. Пристально осмотрев цыганок, велела: – А ну-ка марш-марш отсюда все до единой! Иринка, и ты тоже! Ишь, встали караулом вокруг девочки… Поздно спохватились, брильянтовые! Раньше стеречь-то надо было!

Цыганки молча двинулись к дверям. Последней ушла плачущая Дарья, которой мать, наклонившись, сказала несколько едва слышных слов, и комната опустела.

Настя медленно прошлась вдоль стены. Открыв окно, выпустила на волю замучившегося жука, опустила ситцевую, в розовых цветах занавеску, и в комнате сразу стало сумрачно и прохладно. Солнечный луч улёгся на дне кружки с водой, отбросив на потолок зыбкое зеленоватое пятнышко света. Глядя на него, Настя вполголоса проговорила:

– Девочка, прости моего сына.

Дина медленно повернула голову.

– Простить – кого?..

– Моего сына, – ровно повторила Настя, присев на край постели и внимательно вглядываясь в серые, мутные от слёз глаза внучки.

Дина отвернулась, спрятала лицо в подушку. Хрипло спросила:

– Что ты знаешь, мами?.. Что?

– Ничего не знаю, – спокойно ответила Настя. – Ничего я не знаю, девочка. Только одно хочу сказать: коли уж так вышло – надо тебе с Сенькой пожить. Хоть год, хоть полгода, чтоб люди лишнего не болтали. Год промучаешься с ним, чтоб цыгане не гавкали, что ты, мол, полчаса в кустах замужем побыла… и разбегайтесь в разные стороны. Там уж слова худого никто не скажет. Главное – что ты замуж честной вышла и замужем честно жила. А дальше уж никто тебе не судья. Ты цыганка. Понимать такое должна.

– Я понимаю… – сдавленно произнесла Дина. – Я знаю…

– Вот и умница, – с облегчением сказала Настя. – А сейчас лучше поспи. Завтра нам в дорогу трогаться, так что лучше тебе отдохнуть. Мне ещё мать твою в чувство приводить…

– Бедная… Столько всего на неё упало… – зажмурившись, пробормотала Дина, и две слезы снова выбежали из-под её плотно сжатых век. – Мами, ты иди к ней, пожалуйста… И ещё… позови мне Меришку.

– Может, потом, девочка? – чуть помедлив, спросила Настя.

– Нет, сейчас. Быстрее… Позови! Я ей сказать должна, очень важное…

– Дэвлалэ-э… Ладно. Ежели найду – позову.

Встав, Настя вышла из комнаты. На подбежавших было к ней цыганок она взглянула так, что те отшатнулись.

– Опять выстроились, как солдаты?! Уйдите, говорят вам, от двери, дайте девочке поспать! Кто Меришку, раклюшку, сегодня видал?

Оказалось, что видели многие. Вместе с другими девчонками Меришка стояла сегодня в толпе, когда Сенька втащил во двор молодую жену. Кто-то вспомнил, что раклюшка, кажется, плакала.

– Испугалась, верно… Непривычная, что и говорить!

– Эта девочка поболе вас горя видала! – отрезала Настя. – Сейчас-то она где?

Но этого никто не знал.

– Чтоб нашли мне! И к Динке отправили, что-то она Меришке сказать хочет! – распорядилась Настя. – Илья мой куда задевался?

– Со двора ушёл…

– Господи, куда?! И этого не знаете?! Да чтоб вам пусто было, только языки чесать выучились, а как до дела – нет никого! Всем стадом за одним дедом доглядеть не можете! Пропадите вы пропадом, сороки бесхвостые! – и, на ходу затягивая на волосах платок, Настя быстро вышла из комнаты.

Следом выбежали несколько молодых женщин, рассыпались по двору, вылетели за ворота, и вскоре вся слобода звенела от их криков: «Меришка! Меришка-а-а! Кай ту, чяёри, яв адарик! Яв кэ ямэ!»[72] Но Мери не отзывалась.


Над Днепром спускались плотные, душноватые сумерки. Из-за степи поднимался рваный край тёмно-синей тучи, и на её фоне яркими, золотистыми казались высвеченные низким солнцем ветви вётел, едва тронутых зелёным пушком. Влажно, остро пахло молодой травой и оттаявшей землёй. Вода Днепра, медленно бегущая в обрывистых берегах, казалась неподвижной, потемневшей: тяжёлые облака, перегородившие полнеба, уже отразились в ней. Сверху раздавался тоскливый журавлиный крик: целый клин летел над рекой, возвращаясь из тёплых стран в родные, ещё холодные болота и залитые талой водой луга. Со стороны косогора уже поднимался туман, две охотящихся совы промчались совсем низко над травой – и прянули в сторону, увидев на отлогом песчаном берегу, у самой воды, огонь костра и рядом с ним – две крохотные красные искорки цыганских трубок.

– Гроза будет, – нарушил молчание Митро, покосившись на подбирающуюся к косогору тучу.

– Рано ещё грозе, – Илья тоже поглядел в сторону темнеющей полосы над рекой. – Так… дождичком польёт. Пора до дому, что ли?

– Сейчас пойдём, – Митро, покряхтев, подтолкнул сапогом в огонь несколько выпавших веток, и костёр весело затрещал, выстрелив в небо целым снопом искр. – Вот объясни мне, в конце концов, какая муха твоего парня укусила?!

– Морэ, ей-богу… – Илья, делая вид, что выбивает трубку, незаметно перевёл дыхание. В горле до сих пор стоял горький, мешающий дышать ком. – Если б мне кто самому растолковал – последнее б с себя снял для того человека… Не было такого у нас в роду! Понимаешь – не было никогда!

– Угу… – проворчал Митро. – Настьку-то кто из Москвы украл – не припомнишь?

– Украл? Я её украл?! А ничего, что эта украдённая впереди меня по дороге скакала и голосила: живей, догонят, мол?! – взвился Илья. И, не дав Митро опомниться, перешёл в контратаку: – И, между прочим, золотой мой, уж кому-кому, а тебе заткнуться надо бы! Сам-то, морэ, а?! Из чужого табора! От болгаров! Илонку! Невесту чужую, просватанную! Вот с такой монетищей на шее! Пришёл, кинул глазом – и увёл, как кобылу беговую! Скажешь – не было?!

– Ну, было, ну и что?.. – стушевался Митро. – Это ж когда было-то… И ведь не силой я её тогда уволок, а с полного согласья!

– И я Настьку – с полного! Не поверишь – отговаривал ещё! Стращал, что загнёшься, мол, в таборе, давай лучше в Москве куковать…

– Ну уж это, Смоляко, ты и вправду врёшь! – снова рассвирепел Митро, яростно швыряя трубку в траву и не замечая рассыпавшихся по его штанам крошечных искорок. – Врёшь без стыда, без совести! Заморочил девке голову, кинулась она за тобой, как в колодец головой, а ты и рад был, поганец!