Тринадцатилетняя Райка сидела, скрестив ноги, у стены будки и терзала древнюю тальянку. Лихие, хрипатые, чуть фальшивые звуки «Барыни» скачками неслись над базаром, а сама гармонистка качалась из стороны в сторону в такт собственной игре, трясла головой, скалила большие белые зубы в толпу и истошно вопила:

Ба-арыня-барыня, сударыня-барыня!

Ба-арыня водку пила и про милого забыла,

Делал милый что хотел, —

Жаль, что барин углядел!

Дэвла-дэвла-дэвлалэ,

Амэ – чяялэ бахталэ!

Четыре девчонки, сменяя одна другую, плясали с упоением. Вот сошла с круга, уморившись, высокая, худая, с растрёпанными прямыми волосами, похожая на глазастую русалку Симка, и вместо неё, ловко вскочив на ноги, кинулась в пляску маленькая, взъерошенная, курчавая пятнадцатилетняя Манярка. Сделав круг «ходочкой», она лихо подпрыгнула, повернулась на пятках, поклонилась толпе, вскинула руки – и пошла вдруг аккуратными, манерными городскими шажками, изображая губами, бровями и ресницами невозможное благородство. Это было ново: цыганки заверещали от восторга. Плясунья усмехнулась, скосила глаза на стоящую возле гармонистки Мери и чуть заметно подмигнула ей.

Несколько дней назад Манярка поймала княжну за рукав на кухне, кивком пригласила вместе выйти в сени, и там, в полумгле, когда Мери вопросительно взглянула на неё, деловито спросила:

– Можешь меня своим примерам научить? Я видела, у тебя ловко выходит!

Мери растерялась: Манярка была одной из признанных таборных плясуний. Ей почудился какой-то подвох.

– Но… ты ведь сама хорошо пляшешь, зачем тебе?

– Хорошо, но твоих примерчиков не знаю, – Манярка нахмурилась. – Вы в городе по-другому пляшете. Я тебе в ноги смотрела-смотрела, но никак перенять не могу.

Мери изумлённо молчала, и Манярка поспешила предупредить:

– Со мной возиться не надо, покажи только раз-два, я сразу схвачу!

– Может, тебе лучше Дина покажет? – неуверенно предложила Мери. – Она всё-таки цыганка…

– Ай, какая разница?! – нетерпеливо взмахнула рукой девчонка. – Прямо время у меня есть её упрашивать! Динка вон и на посиделках не пляшет, а тут для меня расстелится, жди!

Это было правдой. Дина, которая всё же начала выходить к цыганам и сидеть с ними во время вечерних песен и плясок, танцевать отказывалась наотрез. Два-три раза её насильно вытягивали за руки в круг, но девушка, сделав из вежливости несколько движений, тут же усаживалась назад, и в конце концов её оставили в покое. «Пусть сидит Богородицей! Не отошла, стало быть, ещё», – решили цыгане.

Мери с Маняркой отправились в огород, за баню, и там княжна прошлась по грязи городской «венгеркой». Манярка пристально смотрела ей в ноги, что-то беззвучно шептала. Когда Мери закончила, вежливо попросила:

– Вот спасибо, милая, теперь, ежели не в тягость, ещё раз, да медленно!

Девушка исполнила просьбу. Третьего раза не понадобилось: Манярка тихо взвыла от счастья, тут же, на глазах у ошеломлённой княжны, повторила несколько сложных движений, чуть не задушила Мери в своих объятиях, чмокнула в щёку и умчалась.

Сейчас Манярка под восторженный рёв зрителей вовсю «убивалась в пляске». Мелькали, вскидываясь и размётываясь, как крылья, рукава зелёной кофты, крутился и вился вокруг смуглых ног подол рваной юбки в давно выгоревших красных маках. Качались, блестя на солнце, медные круглые серьги, разлетались по плечам и спине курчавые спутанные волосы с застрявшими в них одуванчиками. Чёрные пятки то яростно молотили землю «дробушками», то переходили на лёгкие городские подскоки. Мери, глядя на то, как девчонка непринуждённо чередует таборную пляску и городскую «венгерку», едва могла дышать от восхищения. «Боже, какая прелесть, какое Манярка чудо… И она ещё просила меня что-то показать!» И уж никак Мери не ожидала, что раскрасневшаяся, упыхавшаяся Манярка вдруг подлетит к ней, схватит за запястье и с силой втащит в круг. Райка рванула гармошку, растянула рот до ушей и рявкнула в полный голос:

Я цыганская княжна,

В кошелёчке – ни рожна,

А по рыночку пройду,

Всё для князя соберу!

Ба-арыня-барыня, сударыня-барыня…

«Вот бандитка, на ходу выдумывает!» – без обиды подумала Мери, бросаясь в пляску. Вокруг заливались хохотом, хлопали в такт, звенели старым, разбитым бубном молодые цыганки, восхищённо орали зрители, в пыль летели медные копейки, и Мери мельком удивилась: значит, не настолько ещё обнищали люди… Вот же – есть копейка бросить цыганке, значит – живы, значит – перезимовали…

Неожиданно она увидела в толпе знакомое лицо. Повернулась, наклонилась, прошлась «метёлочкой», посмотрела снова. Так и есть: Сенька стоял в толпе в своей неизменной шинели, к весне потерявшей всякий вид, и в сдвинутой на затылок фуражке, из-под которой буйно лезли на лоб взъерошенные волосы. Он ничего не кричал ей, как другие, и даже не улыбался, но Мери вдруг почувствовала поднимающийся к сердцу холодок.

С того зимнего вечера, когда в тёмных сенях Сенька вдруг поцеловал её, минуло почти три месяца. Ни разу за это время Сенька не подошёл к Мери, не заговорил с ней. Когда девушке самой приходилось спрашивать парня о чём-то, он отвечал коротко, стараясь поскорей уйти. Сначала Мери терялась в догадках: что могло случиться? Был или не был тот поцелуй в кромешной темноте промёрзших сеней? Может, он почудился, показался ей? Но если почудился – отчего Сенька отворачивается? А если был… то что она, Мери, сделала не так? Очень осторожно княжна поинтересовалась однажды у Копчёнки: как должна поступить настоящая цыганка, если её ни с того ни с сего поцелуют в потёмках, не спросивши разрешения?

«Сразу кулаком в морду суй, много их таких-то… – послышался мрачный ответ. – У-у-у, кобели бессовестные, кнута на них нет!»

Услышав это, Мери окончательно уверилась в том, что её поведение в сенях оказалось совершенно не цыганским, и очень расстроилась. Разумеется, нужно было замахнуться и ка-а-ак… Но тут Мери приходила в ужас от собственной кровожадности и отчётливо понимала, что ударить человека по лицу ей не под силу. Тем более – Сеньку. Но… Но ведь цыганку он, вероятно, не рискнул бы так целовать. А её, Мери, – стало быть, пожалуйста! Кулаком в нос не стукнет, братьям жаловаться не побежит, даже крик не подняла… Ой, как всё неправильно получилось… Что он теперь думает о ней… Но, сокрушаясь таким образом, Мери раз за разом против своей воли возвращалась в памяти к тем ледяным потёмкам, к тем тяжёлым рукам, лежавшим у неё на плечах, к спокойному голосу, к тёплым, твёрдым губам… Как было «совать в морду», если она и не ждала, и представить себе не могла ничего подобного? Если её до этого нахала и не целовал никто?! Никто, никогда в жизни, за все её неполные девятнадцать лет?! Говорить об этом с Диной Мери не могла, вызывать на разговор Сеньку не решалась, тем более и промучилась целый месяц – пока не убедилась в том, что об этом поцелуе явно никто, кроме них с Сенькой, не знает. Стало быть – не болтал, не хвастался. Но отчего же он молчит? Перебрав в уме все возможные варианты, Мери остановилась на самом неутешительном: не получив кулаком в нос, Сенька решил, что раклюшка слишком доступна и легкомысленна. И вся серьёзность его намерений исчезла. «Дура, дура! – ругала саму себя Мери, вертясь по ночам на перине и тыча кулаком в горячую с обеих сторон подушку. – Какая серьёзность? Каких намерений?! Что ты себе вообразила?! Он что – предложение тебе делал?! Успокойся, никому ты не нужна, забудь! Ишь, какая цыганка нашлась! Скажи спасибо, что он молчит, не то над тобой давно бы весь табор хохотал!» Наступало утро, мучительные ночные мысли уходили, сменяясь дневными заботами и делами, но Сенька по-прежнему избегал её, и по-прежнему Мери старалась не думать об этом.

И вот он стоит перед ней в толпе и смотрит в упор своими невозможными глазищами, и не улыбается… Настроение плясать пропало, Мери, подскочив к девчонкам, выпихнула в круг вместо себя отдохнувшую Симку. Та с готовностью забила острыми, как забор, исхудавшими за зиму плечами. Снова дурниной взревела Райкина гармонь, снова полетели на землю копейки. Мери провела ладонями по растрепавшимся волосам, оправила кофту и, не оглядываясь, зашагала прочь с площади.

Мери вышла с базара, свернула в переулок, в другой, в третий, перебежала ветхий мостик через ручей, пересекла безлюдное кладбище, миновала церковь… Она ни разу не оглянулась, не слышала шагов у себя за спиной, но совершенно точно знала, что Сенька идёт сзади, что он недалеко. Сердце колотилось так, что не слышно было гомона птиц в кустах. В голове метались заполошные обрывки мыслей.

«Это я? Нет, не я… Я – княжна Мери Дадешкелиани, а это – кто?.. Цыганка, босая и оборванная… Минуту назад плясала на базаре… Ходит гадать по деревням, ходит просить, протягивает руку… Мама, боже, если бы ты это увидела!.. Наверное… наверное, ты бы обрадовалась, я ведь жива, здорова, меня никто здесь не обижает, мне хорошо… А могло бы быть совсем, совсем плохо… Значит, можно и так жить? И даже не плакать… Радоваться! А за мной идёт цыганский парень. Зимой он целовал меня. Он едва умеет читать. Я закончила гимназию… ну и что? Если бы не он, я бы умерла с голода или замёрзла под платформой в Серпухове. Сколько сейчас таких, как я… Почему он идёт за мной? Может быть, побежать? Пустяки, догонит…»

Ей не было страшно. Где-то в глубине души Мери знала, знала наверное, что Сенька не сделает ей ничего плохого. Но от мучительного волнения трудно было дышать, и в конце концов она пошла медленнее. Город кончился, началась Цыганская слобода, но Мери, миновав её, свернула на косогор, давно очистившийся от снега и весь украшенный первыми цветами: мать-и-мачехой, фиалками, голубоглазкой. Немного поднявшись по крутому склону, девушка села, скрестив ноги, и, зажмурившись, подставила лицо солнцу. Чуть погодя, услышав осторожное шуршание травы рядом с собой, она спросила:

– Зачем ты за мной шёл?

Ответа не последовало, и Мери открыла глаза. Сенька сидел рядом, обхватив колени руками. Шинель его валялась на траве. Он молчал. Молчала и Мери.