– Один – вон, щоб ему повылезло, тьфу! – мстительно ткнула девчонка пальцем себе за спину. Мардо взглянул и действительно увидел шагах в двадцати гнедую спину, торчащую из ковыля. – А другой как подхватився в степь – так и всё!

– А родня-то ваша где? – Мардо никак не мог взять в толк, отчего девчонка с мёртвым мужем оказалась одна посреди степи, далеко от города. – Табор твой где стоит?

Девчонка не отвечала и, казалось, колебалась. Чёрные, блестящие, очень настороженные глаза мерили Митьку подозрительным взглядом.

– Одни вы с мужем, что ли, кочевали?

– Родных шукали, – наконец ответила Юлька, и Митька отчётливо понял, что цыганка врёт. Впрочем, выводить её на чистую воду он не видел никакого смысла: по крайней мере, сейчас, когда нужно было срочно заняться совсем другими делами.

– Вот что, девочка, лошадей надо ловить, мужика твоего хоронить. Выдумала – с покойником по такому пеклу в степи гонять… Когда он отмучился-то?

– С ранку… – вздохнула Юлька, тыльной стороной ладони размазывая по лицу слёзы.

– Лопата есть? Нету? Вовсе никакой?! Тоже мне, ка-астрюльщики…[57] – разочарованно пробурчал Митька.

– Дывысь!!! – взвилась Юлька. – Конокрад безлошадный, га?! Сдалась тебе лопата, у меня сапка есть, акэ![58]

Только сейчас Митька заметил, что в руке у девчонки – новая, ещё блестящая сапка. Видимо, до его появления она всерьёз намеревалась схоронить мужа самостоятельно. Митька молча отобрал у неё инструмент и тронулся с дороги в степь, выбирая место.

Мардо знал, как быстро темнеет в степи, и, копая могилу, торопился изо всех сил. Юлька помогала, пристроившись рядом с обломком плуга и жестяной тарелкой, но даже вдвоём они справились уже в сумерках. Хоронили молодого цыгана при свете красной, тревожной, медленно плывшей над степью луны.

– Помянуть бы, ни? – сипло предложила Юлька, которую шатало от усталости. – Горилка есть…

– И думать забудь! – приказал Митька. – К бричке и близко не подходи! И чтоб всё барахло оттуда выкинула! Последний раз спрашиваю – у самой-то нет чего? Живот не скручивает? Кровью не ходишь? Поносу нема?

– Нема поносу, варнак! – всерьёз обозлилась Юлька: из темноты бешеной искрой блеснули сощурившиеся глаза. – Тебе кучу навалить, сам побачишь, чи ни?! Я ж и посвечу!

– Сейчас в глаз дам, чтоб было чем светить, – пообещал Митька, который тоже едва держался на ногах. – Привяжи язык, мне ещё твоих одров по степи ловить.

– Не словишь, – уверенно произнесла Юлька, с облегчением растягиваясь на ещё тёплой от дневного жара траве возле тележного колеса и закрывая глаза. – Я уж гоняла за ними, гоняла… Како-о-е! Отбежат – стоят, отбежат – стоят… Тьфу, клятущи твари!

– Что же это, мужа лошади, а тебя не знают? – снова удивился Мардо.

Юлька ничего не ответила и, казалось, заснула. Проклиная всё на свете, Митька поднялся и пошёл искать коней.

Хорошо, что луна в эту ночь была полной, и безлюдную степь словно застлало серебристым, дымящимся одеялом, из которого торчали щётки ковыля. В зарослях таких щёток и замерла в ожидании одна из лошадей – невысокая крепенькая гнедушка с круглым брюхом. Митька решительно направился к ней. Гнедая меланхолично посмотрела на него и не спеша отошла в сторону.

– Не балуй! – строго велел ей Митька, останавливаясь и протягивая руку с куском сухаря.

Гнедая взглянула недоверчиво, подошла… и, взяв сухарь с протянутой руки, спокойно дала отвести себя к кибитке. Юлька, приподнявшись на локте, смотрела на Мардо с изумлением.

– Тю! Как есть конокрад!

Митька не удостоил её взглядом, привязал гнедую и, широко расставив ноги, задумчиво посмотрел в тёмную степь с ещё розовеющей полосой на западе, куда, по его прикидке, убежала вторая лошадь. Чуть погодя он запрокинул голову и издал такое заливистое, призывное, громкое ржание, что Юлька подскочила словно укушенная, а гнедая от кибитки откликнулась кокетливым тихим голосом. Помолчав немного, Митька повторил призыв – и через мгновение из степи раздалось чуть слышное ответное ржание. Мардо ухмыльнулся и побежал в степь, время от времени останавливаясь, чтобы повторить клич истомившегося жеребца.

Через полчаса он вернулся, таща за собой в поводу молодую кобылу. Та обиженно упиралась, уже поняв обман, но Митька, оборачиваясь, сердито орал на неё и продолжал тянуть к кибитке. Привязав и вторую беглянку, он обнаружил, что Юлька поставила островерхий шатёр на трёх жердях и развела маленький костёр.

– Чего огонь запалила, коли жрать нечего? – мрачно буркнул Митька. – Ложись лучше спать, завтра утром решим, как быть.

Цыганка, подумав, кивнула, улеглась на траву – и заснула тут же, как мёртвая, по-детски приоткрыв рот. Она даже не пошевелилась, когда на её покрытый испариной лоб взобрался большой блестящий жук. Митька согнал жука, залез в шатёр и заснул так же мгновенно, как и девчонка.

На другой день он очнулся уже за полдень от упавшего на лицо горячего солнечного луча. Мардо протёр кулаком глаза, сел, морщась от солнца и с трудом вспоминая, почему он дрыхнет посреди раскаляющейся степи под котлярским шатром… и сразу увидел Юльку. Та стояла на коленях у вчерашнего кострища и старательно раздувала огонь. Рядом на разостланной чистой тряпице лежали яйца, сало, хлеб, несколько картофелин.

– Где достала? – оторопело спросил Митька, не евший с позавчерашнего дня.

– Мимо солдаты шли, – преспокойно пояснила Юлька. – Я и коней напувала.

– Чем?!

– В степи колодец был.

– А…

– Поснедаешь, ни?

На этом Митькины расспросы кончились. В один миг он оказался возле костра и принялся запихивать в себя всё, что видел, под Юлькины причитания о том, что вот ещё бы полчаса, разбойник, проспал, так она б успела похлёбку сварить, а это что же… Может, девчонка и была права. Но, пока Юлькина похлёбка варилась бы, Мардо сошёл бы с ума от одного её запаха.

– Тебя довезти, бре? – деловито спросила Юлька, когда он наелся и с блаженной улыбкой растянулся на примятой траве. – До хутора или где?

– Сама куда тронешься?

Юлька пожала плечами. Отвернулась. И в который раз со вчерашнего дня Митька подумал: что-то тут нечисто.

– Тебе бы до мужниной родни… – осторожно проговорил он. – Там твоё место-то теперь. Да и им надо бы знать, что мужик твой помер. Где они кочуют?

Юлька не ответила.

– Ты конями-то править умеешь?

Снова нет ответа.

– Как через степь-то одна собираешься? Хоть запрячь сможешь?

Опять тишина. Больше Митька спрашивать не стал. Полежал ещё немного, дождавшись, пока съеденная наскоро еда как следует устроится в животе, подошёл к ведру, напился и, пружинисто выпрямившись, произнёс:

– Что ж, будь здорова, ромны. Спасибо, что с голоду помереть не дала, пусть тебе бог всего пошлёт. Может, ещё свидимся где.

Он не смотрел в её лицо и, ничуть на блефуя, в самом деле готов был уйти не оборачиваясь. И даже успел сделать несколько неспешных шагов по белой от солнца и пыли дороге, когда вслед ему раздался отчаянный крик:

– Эй! Що зобиделся?! Обожди, конокрад!

И Митька, усмехнувшись про себя, спокойно вернулся к шатру.

Юлька была старшей дочерью в большой, бедной и безалаберной семье цыгана-котляра Цыно. Мать её умерла несколько лет назад, и кормить ораву разновозрастных братьев приходилось одной Юльке – чем она, впрочем, ничуть не мучилась, поскольку с двенадцати лет справедливо считалась первой добытчицей в таборе. Отец, которого родня всю жизнь называла лодырем, без особых переживаний уселся на шею старшей дочери так же, как раньше сидел на шее жены, и, по словам цыган, напрочь забыл, как выглядят меха, кислота и чужие прохудившиеся котлы.

Большой котлярский табор, в котором жила семья Цыно, болтался по Украине: мужчины делали и чинили посуду, женщины гадали, ребятня выпрашивала Христа ради кусочки под заборами. Тем же самым занимались дети Цыно, и все были довольны до тех пор, пока Юльке не исполнилось шестнадцать лет. По котлярским меркам, в эти годы ей давным-давно полагалось не только быть замужем, но и кормить одного-двух малышей. К Цыно табунами приходили сваты, однако тот, понимая, что в случае замужества дочери придётся как-то самому кормить своё горластое и вечно голодное потомство, всем отказывал наотрез. Юлька сначала не мучилась от этого, вздохнув раза три только тогда, когда отец отказал родителям Зурки – красивого, стройного парня с тёмными и большими, как спелая черешня, глазами, которые всегда смотрели на старшую дочь Цыно. Но сама Юлька не была влюблена ни капли. Когда Зурка неделю спустя после неудачного сватовства поймал её на берегу реки и шёпотом предложил убежать вдвоём, она только дёрнула плечом: «Очень нужно…» Больше парень к ней не подходил.

Но время шло. Год спустя Юлька уже всерьёз начала беспокоиться, что останется в девках, и в открытую говорила отцу, что в случае её побега с первым встречным он лишится и дочери-добытчицы, и галби[59]. По первости папаша орал и хватался за кнут; затем, понимая, что дочь права, призадумался. А летом, когда на ярмарке в Кишинёве Юльку увидел молодой парень-котляр и прислал своих родителей сватами, отец сдался. За девушку предлагали десять талеров, и все цыгане табора наперебой уверяли Цыно, что больше он не получил бы, окажись его дочь даже самой Богородицей.

Юлька бегала довольная, шила себе приданое и гордо носила на шее огромную золотую монету, подаренную семьёй будущего мужа. Свадьбу назначили после Троицы. Семья, в которую Юлька должна была войти, оказалась большой, богатой и дружной: отец мастерил котлы и кастрюли, ему помогали пять сыновей, две дочери уже были замужем, ещё две – на выданье. Некоторые опасения внушила Юльке лишь будущая свекровь, Чамба, – высокая, как жердь, еще не старая цыганка с худым птичьим лицом, тонкими запавшими губами и пристальным, неприятным взглядом желтоватых глаз. Во время сватовства она не сказала почти ни слова, меря будущую невестку своими «совиными», как определила Юлька, глазами и изредка пожёвывая сухими губами. Девушка слегка испугалась, но потом утешила себя тем, что какая же свекровь сразу начинает обожать жену сына, а вот когда они поживут вместе, да она, Юлька, себя покажет и свекровь увидит, что она одна может роту солдат прокормить… У-у! На руках её носить будет! И Юлька, отбросив сомнения, с удвоенной скоростью начала кроить наволочки и рубашки.