– Ей-богу, товарищ Аронзон, не может! – с готовностью подтвердил немолодой солдат, стоящий у телеги. – Спит девка, как водовоз! Распихать?

Те мгновения, которые прошли между этим вопросом и ответом командира, снова заставили остановиться сердце Анны. «Держись… Держись…» – убеждала себя она, не сводя глаз с лица дядьки Серафима, который озадаченно смотрел на неё и явно соображал, как ему выгоднее будет поступить. Анна пристально глядела в его старые желтоватые глаза в сети морщинок, мысленно повторяя: «Только открой рот, сволочь… Только скажи… Только попробуй…» О том, что она, собственно, сможет сделать этому перетрусившему старику, если тот выдаст её дочь красноармейцам, Анна не задумывалась. Но то ли Серафим испугался её взгляда, то ли, что вероятнее, не нашёл никакого барыша для себя в том, чтобы выдать маленькую княжну солдатам, он промолчал.

– Не будите, – устало велел Аронзон. – Ко всему прочему, мне только цыганки в комиссариате не хватало. Ещё подымет крик… По коням, поехали!

Солдаты попрыгали на лошадей. Анна, чуть живая от страха и напряжения, быстрым шагом пошла впереди разъезда по прячущейся в осенних сумерках дороге. Позади мерно чмокали копыта, заунывно причитал Серафим, а в висках у Анны билось: ещё шаг прочь отсюда… ещё… ещё… Лишь бы девочка не проснулась, не увидела, не поняла… Почти до самого города она боялась услышать за спиной испуганный крик дочери, но вокруг только хрипло орали вороны да чавкали вперебой по грязи копыта. Командир ехал рядом, чуть понукал гнедого, касаясь ладонью его шеи, с интересом посматривал на высокую, стройную, ещё не старую блондинку, спокойно и с достоинством шествующую в окружении солдат по дорожной грязи. Но Анна не замечала этого взгляда, и Аронзон молчал.

* * *

К вечеру снег в Москве повалил такой густой пеленой, что из окна нельзя было разглядеть ни уцелевших палок забора, ни даже кустов сирени. Белёсые комья бесшумно чертили темноту за окнами, уже наполовину заваленными снегом, тихо поскрипывали чёрные деревья. В Большом доме было тепло: впервые за много дней удалось натопить не только кухню, но и зал, и семья сидела за круглым столом, ожидая, пока дойдёт самовар.

– Яшка, как хочешь, но если и дальше так будет, то рояль и впрямь рубить на дрова придётся, – вполголоса говорила мрачному как туча мужу Дарья. – На что он нам теперь? Всё равно не играет никто. Раньше для господ держали, а сейчас для кого?.. Хватит вам с Ванькой по чужим огородам лазить, времена нынче лихие, ещё и взаправду за чужую дровину убьют… У всех небось дети мёрзнут, не у нас одних.

– Пили. Руби. Делай что хочешь, аспидка, – бурчал Яков, глядя в заснеженное окно. – Хоть огурцы в нём соли, мне без вниманья. Только отец всё равно не позволит.

Дарья с сомнением посмотрела на большое кресло, в котором, спрятав ноги в валенки, неподвижно, как статуя, сидел дед Митро. Он даже головы не повернул в сторону сына с невесткой, но Дарья была уверена: старик слышал всё. На восьмом десятке лет он ещё не жаловался ни на слух, ни на глаза. И именно дед несколько минут спустя, кинув взгляд в окно, негромко, ни к кому не обращаясь, сказал:

– Подошёл кто-то.

Разговоры тут же смолкли. Дарья, побледнев, встала с места, взглянула на мужа. Испуганные цыгане сидели не двигаясь. Кто-то со страху дунул на свечку, и комната утонула во мраке.

– Вы что, с ума сошли? – наконец раздался из потёмок спокойный голос деда. – Ещё под кровати попрячьтесь в своём-то дому! Что, отпереть некому? Так я сам встану, чёрт с вами, открою!

– Отец, но ведь там эти… новые могут быть… – прошептала Дарья. – Или ещё какие бандиты…

– Ну и что? Первый раз, что ль? – ехидно спросил дед. – Авось и рояль наконец укатят, в прошлый раз глянулся же он им, примерялись, да в двери-то, вот беда, не пролезло… А сейчас, поди, подпилят край да протащат, тем и успокоятся… Отпирайте, сказано вам!

Дверь между тем сотрясалась от ударов кулаком. Между ударами кто-то что-то сердито вопил. Прислушавшись, цыгане разобрали вполне отчётливое:

– Ромалэ, со тумэ, мулэ?![31] Открывайте! Спите, что ли, там все?!

– Это же наши! – просияв, всплеснула руками Дарья. И кинулась к двери, в то время как остальные, толкаясь у стола, бранясь и мешая друг другу, зажигали свечу. Она вспыхнула как раз в тот момент, когда, брякнув щеколдой, распахнулась входная дверь и в комнату повалили таборные – засыпанные снегом, пахнущие дымом и лошадиным потом, замёрзшие и улыбающиеся. Дарья, завизжав, как девочка, с размаху кинулась в объятия матери, потом попала в руки братьев, потом – их жён и уже под конец, счастливая, запыхавшаяся, чуть дышащая, упала на грудь Илье:

– Дадо! Да-а-адо… Дэвла, да откуда вы?!

– А то не знаешь откуда, глупая? – проворчал Илья, прижимая к себе дочь. – Из кочевья… Думали сразу к Гришке в Смоленск ехать, зимовать, как обычно, да цыгане кругом говорят – в Москве вовсе голодно…

– Мы вам всего-всего привезли! – вмешалась улыбающаяся и торопливо разматывающая с головы платок Настя. – И муки, и пшена, и солонины, и масла… Сала и то достали!

Дарья украдкой скользнула глазами по невесткам Насти, которые вошли босые и привычно расхаживали по комнате, ожидая, пока «отойдут» замёрзшие ноги. Торбы цыганок были пустыми.

– Отобрали на заставе, да? – стараясь, чтобы её голос звучал не слишком разочарованно, спросила она. – Ты не убивайся, это сейчас дело обычное. Люди, которые ездят, говорят, что по десять раз останавливают, смотрят, проверяют… И всё как есть забирают! Ничего, не мучайся, у меня вобла есть и хлеба фунта четыре, хватит, да ещё можно…

Договорить ей не дал дружный смех пришедших. Хохотал даже Илья, сверкая белыми крупными зубами, а невестки заливались в семь голосов, вытирая грязными рукавами слёзы и толкая одна другую локтями под бока. Им вторили полуголые дети, уже успевшие облепить со всех сторон печь и прижаться кто спиной, кто боком, кто ладонями к тёплым голубым и зелёным изразцам.

– Да что вы?.. – растерянно спросила Дарья, переводя взгляд с одного лица на другое. – Что вы, дуры, ржёте? Отец, скажи хоть ты мне, что за…

Договорить она не успела: Илья отошёл от двери и крикнул кому-то в сени:

– Чяялэ![32] Эй! Заводите тётку Марфу!

Через мгновение сени затряслись от тяжёлой першеронской поступи, и в комнату, ведомое под руки умирающими со смеху молодыми цыганками, вошло странное существо. Это была уродливая, бесформенная, огромная таборная тётка, облачённая в драную собачью доху, от которой шёл невыносимый запах мокрой псины и почему-то керосина, в многоярусные грязные юбки и потерявшую всякий вид шаль с оборванной бахромой. Голова тётки казалась несоразмерно большой из-за обматывающего её и низко надвинутого на самые брови платка. Войдя с оханьями и кряхтением, старуха остановилась у порога.

– Будь здорова, бибиё[33]… – пробормотала Дарья, судорожно соображая, в каком родстве она находится с этой ходячей тумбой, от которой разит, как от дохлого кобеля, и почему цыгане, стоящие вокруг, продолжают покатываться от смеха.

Кто-то из женщин наконец догадался поднести ближе свечу, и Дарья, вглядевшись в лицо старухи, едва удержала крик испуга и брезгливости: всю физиономию цыганки покрывали коричневые и жёлтые бородавчатые наросты.

– Ну что, ромалэ, обниматься-то будем?! – басом провозгласила кошмарная тётка, разводя в стороны толстые, как брёвна, руки.

Дарья, мысленно перекрестившись, храбро сделала шаг вперёд и постаралась не дышать.

– Хватит вам, хватит, безголовые… – спас её Илья, полусердито махнув рукой на сползающих по стене от хохота сыновей и невесток. – Дашка, ты на них вниманья не обращай. А ты, холера, разматывайся живо! Вон чего вздумала! И ведь получилось, чёрт тебя размажь!

Дарья не знала, что и думать, и только, разведя руками, повернулась к хоровым, которые, заинтригованные не меньше, сгрудились вокруг необыкновенной старухи. Та, явно польщённая всеобщим вниманием, принялась неспешно и торжественно разоблачаться. Первыми на пол упали драная шаль и собачья доха – и в комнате раздался дружный вопль восторга. Под дохой на теле цыганки были аккуратно привязаны разных размеров и длины мешочки, наполненные, судя по шуршанию, крупой. Сразу несколько рук потянулось развязывать и распутывать шнурки и тесёмки. Цыганка между тем распустила завязки рукавов и вывалила из каждого на стол по увесистому окороку, появление которых было встречено уже не воплем, а ликующим воем. Со спины «тётки Марфы» общими усилиями отвязали два мешка с пшеном, её безразмерные груди оказались тючками с мукой, а в обширных карманах фартука лежало аккуратно обёрнутое чистыми тряпочками сало. Торжественно размотав с головы рваный платок, цыганка извлекла из-под него целую сахарную голову, которую с поклоном передала прямо в руки Дарье:

– На здоровье дорогим хозяевам! Ханьте пэ састыпэн![34]

Та машинально приняла голову. И чуть не уронила её на пол, увидев, как старуха методично и тщательно отколупывает со своего лица безобразные наросты, со всем старанием складывая их в ладонь. Дарья сделала два торопливых шага к окну, уверенная, что её сейчас затошнит… но, героическим усилием заставив себя поднять глаза, ахнула и всплеснула руками. С совершенно чистой, смуглой, неудержимо улыбающейся большеротой мордашки на неё смотрели сощуренные, чёрные, страшно знакомые глаза.

– Юлька? Копчёнка?! – только и смогла пролепетать она. – Да что же это было?.. У тебя с лицом-то что было, девочка?!. Да как это ты с собой такое сделала?!

– Воском, тётя Даша! Воском! Свечкой! – выпалила, улыбаясь, Юлька. – А что, сильно испугалась? Да?! – и она закатилась звонким, дробным смехом, запрокинув взъерошенную голову и прислонившись спиной к дверному косяку.

Молодые цыгане дружно вторили ей.

– И ведь всё сама придумала! – с гордостью сказала Настя, беря за руку невестку и выводя её в круг света. – Нас-то цыгане ещё в Рославле настращали, какие теперь в Москве страсти творятся. Не везите, говорят, еду родне, всё едино халадэ[35] по дороге отберут всё как есть! А Юлька наша заявляет: не будь я цыганка, если не провезу! И – вот, люди добрые, учудила! Вокруг себя все харчи понавязала, сверху – доху псячью, чтоб, значит, запах-то съестной отбить, да ещё керосином её сбрызнула, голову сахарную – на башку… Потом, гляжу, нахмурилась, говорит – нет, плохо. Разлеглась на перине, нос задрала и велит Малашке-то: пали свечку, чяёри, да на морду мне капай, да погуще, чтоб не в глаза только! Малашка и накапала со всем старанием! Мы и то чуть со страху не померли, как первый раз глянули, а уж гаджэ…