Я немного отвлекся от своих тяжелых мыслей, думая о соцсетях. Почему мы не можем отличить ботов от реальных людей, общаясь с ними, ведь это – всего лишь программа? Может быть, потому, что очень многие из нас мыслят так же примитивно, как боты? Для того чтобы агрессивно проталкивать свои идеи и оскорблять каждого, кто с ними не согласен, много ума не надо – достаточно довольно простенькой программы. Так что можно сказать о людях, которые ведут себя подобным образом? Может быть, причина того, что мы не можем отличить программу от живого человека, не в том, что программа поумнела? Может, это мы стали глупее, грубее, примитивнее?

Кстати, о примитивах.

Я заглянул на страницу Ксюшеньки. Это существо выбиралось в Сеть по ночам, днем лишь иногда постило короткие замечания. Прямо как в сказке – девушка, которая ночью превращается в самку тролля. И таких в Сети легионы, увы.

Предсказуемо подружайка Карины разразилась очередным вбросом. Начинался он путаными рассуждениями о том, что мужчины, по сути, являются «генетически неправильными женщинами» и «генетическая ущербность» в виде У-хромосомы обуславливает их психическую ущербность, агрессивность и неспособность к состраданию.

«Мужчина психологически не способен поставить себя на место другого человека, тем более женщины, – писала наша маленькая гендерная фашистка. – Другие люди воспринимаются им как соперники, как объекты, которые следует подчинить, а не пытаться с ними сотрудничать».

Интересно… мы считаем, и считаем правильно, что считать другую расу или нацию «генетически ущербной» – преступление. Мы называем это фашизмом, и он получил свое осуждение в Нюрнберге семьдесят лет назад. Но почему же подобные рассуждения в половом смысле считаются если не нормальными, то, по крайней мере, вполне допустимыми? Я нигде не читал о том, что феминисток за их высказывания хоть как-то осуждают. Может, потому, что их никто не воспринимает всерьез? Так и Гитлера с его «Мейн Кампф» никто не воспринимал всерьез…

Предсказуемо, что в образе «мужской шовинистической свиньи» выступал ваш покорный слуга.

«Я наблюдаю за этим самодовольным самцом, – писала Ксюшенька, – и не вижу у него ни тени настоящего сочувствия, только его имитацию. Все его действия направленны лишь на создание видимости сострадания. Я не удивлюсь, если он решит, к примеру, не жрать или побриться наголо, чтобы показать, как он якобы страдает. Но его каменная душа не способна ни к состраданию, ни к сочувствию, как камень не может плакать…»

Я с раздражением закрыл блог. Что она знает о моем страдании? Это она царапала пальцами цементные стены подъезда, обливаясь слезами отчаянья и бессилья? Это она стояла на краю крыши собственной высотки, и от прыжка вниз ее удерживала только одна мысль – что Карине от этого будет плохо?

В своей статье Ксюшенька все это называла «ущемленным эгоизмом». Дескать, мужчина переживает из-за болезни своей женщины только потому, что уязвлено его чувство собственника. Он не хочет терять то, что привык считать своим. Казалось бы, в этом есть смысл? Но я был готов отдать свою жизнь, чтобы Карина жила. Без меня. Не в моей власти, не будучи моей. И если бы я повстречал на улице даму в саване и с косой, я бы, без всякого сомнения, без малейших колебаний предложил ей такой обмен. Так есть ли в этом моем чувстве хоть доля того эгоизма, о котором писала Ксюшенька? И если это эгоизм – тогда что не является эгоизмом? Возможна ли любовь больше той, когда отдаешь жизнь за того, кого любишь?

Я закрыл блог Ксюшеньки и поклялся никогда больше не заглядывать в него. Как оказалось, это была моя ошибка.

* * *

Ирина позвала меня завтракать.

– Я израсходовала все, что нашла у вас в холодильнике, – сказала она извиняющимся тоном. – Чем вы вообще питаетесь?

Я пожал плечами:

– Честно говоря, не знаю. Я давно ничего не готовил. Я даже не помню, когда ел последний раз. Может, вчера, но не факт.

– Ужас какой, – сказала она. – Неудивительно, что я не сразу вас узнала. Вы очень осунулись и выглядите старше. Так нельзя.

– Почему? – спросил я.

– Вы должны быть сильным. – Она выложила мне на тарелку половинку омлета с мясом. Вторую половинку положила себе. Омлет, надо сказать, выглядел потрясающе аппетитно, как с кулинарного сайта. – От этого зависит благополучие Карины. Ей нужна будет вся ваша поддержка, вся ваша сила. Своей у нее пока еще немного.

Она тряхнула головой – это было ее «фирменное» движение, такого я не видел ни у кого раньше. При этом ее длинные волосы (Карина стригла их короче, до лопаток, у Ирины они были до пояса) не рассыпались, а лишь плавно струились вдоль шеи и плеч.

– Вот что, нам надо будет сегодня сходить в… – она задумалась, – general store?

– Супермаркет, – подсказал я. – Конечно, я туда каждый день забегаю, чтобы купить что-нибудь для Карины.

– А для себя? – спросила она.

– Иногда покупаю доширак, – сказал я равнодушно.

– Что это такое? – спросила она.

Я подумал и ответил:

– Рамен быстрого приготовления. В Калифорнии тоже такие есть.

Она кивнула:

– Фу, какая гадость!

Я пожал плечами:

– Как по мне, вполне съедобно.

– Но так же нельзя, – убежденно сказала она и добавила: – Пока я живу у вас, я о вас позабочусь. Ради Каришки. Уверена, что она бы этого хотела.

Я отломил кусочек омлета и съел. Довольно вкусно, насколько вообще может быть вкусным омлет. У меня «домашняя» пища в основном ассоциировалась с быстрым перекусом: несмотря на современную кухню, мы с Кариной заказывали блюда в кафе, а готовили только тогда, когда лень было делать заказ, и готовили что-то совсем простое. Хотя омлет тоже вроде бы не особо сложно, но Иринин омлет оказался по-настоящему вкусным. Хотя, может, я просто проголодался, но не обращал на это внимания.

– Спасибо, – сказал я. – Должен заметить – очень вкусно.

– Да что вы, – смутилась она. – Готовлю я так себе. Сама в Америке питалась как попало, у них в основном полуфабрикаты, за мясом или рыбой надо отправляться или в крупный сетевой магазин, или на рынок, а на это всегда не хватает времени. В Америке никогда не хватает времени.

– В Москве тоже, – сказал я, уплетая омлет. – Хотя у меня его с недавних пор было навалом.

Вообще говоря, последние два месяца я жил, словно постоянно окруженный непроницаемой черной тучей отчаянья и боли. Именно они стали моими спутниками наяву и наполняли мои сны. Но почему-то в присутствии Ирины эта туча рассеивалась – конечно, не навсегда и не совсем. Но во время нашего общения, казалось, становилось чуть светлее.

Может, потому, что она была так похожа на Карину и, когда я ее видел, ко мне возвращалась надежда на то, что скоро Карина будет рядом со мной?

* * *

Я так и не обзавелся собственной машиной, хотя права получил еще в армии. Одно время я всерьез думал купить себе что-то крутое – «Ламборджини» или «Бугатти», например. Хотя, по здравом размышлении, это не самые лучшие машины для нашего климата, где зимой снег и грязь по косточки, несмотря на самоотверженный труд коммунальщиков, а каждую весну асфальт дорог находится в таком состоянии, что его приходится перекладывать, даже если делать его по военным ГОСТам. Когда двадцатиградусный мороз резко сменяет плюс восемь, треснет не то что асфальт – металл не всегда выдерживает подобных издевательств.

Почему я все-таки не купил машину? Трудно сказать… мы часто откладываем что-то на завтра так, словно точно знаем, какое оно будет, это завтра. Как будто это от нас зависит.

В больницу к Карине мы отправились на такси, вполне обычном, и к тому же довольно старом «Форде». Увидев его, Ирина фыркнула:

– Точь-в-точь как у Сеймура. Только у него, конечно, он был новенький. Умершим цезарем от стужи заделывают дом снаружи…

В карточных гаданиях дорога обозначается шестеркой, картой самого низшего достоинства, может быть, потому, что путешествие куда бы то ни было – событие совершенно заурядное, но дорога дороге рознь. Есть дороги обыденные, по которым ходишь изо дня в день. Есть пусть дальние, но ничего не значащие, есть интересные, а есть такие, после которых жизнь меняется самым кардинальным образом. И отличить одну от другой подчас просто невозможно. Дальняя и многообещающая дорога оказывается скучной, а привычная, ежедневная, порой круто меняет всю жизнь…

К Карине я ездил дважды в сутки, но первый раз в чьей-то компании. Для меня эта поездка являлась дорогой скорби, путем бессильного отчаянья – я так хотел чем-то помочь своей девушке, но оказался неспособным что-то изменить. Я делал все, что мог, все, что требовалось, но этого было мало, слишком мало.

Сначала мы зашли к Василию Владимировичу, чтобы узнать свежие новости, но его не оказалось на месте. Его секретарша, Сарочка, сказала, что шеф уехал на какую-то конференцию. Мы прошли в изолятор, записались в книгу посещений, подождали окончания процедур (мы пришли раньше, чтобы пообщаться с Василием Владимировичем сразу после утреннего обхода; за время нашего общения процедуры успели бы закончить). Наконец из палаты Карины вышли сотрудники клиники: похожий на индуса худой доктор с бородой черной, как у цыгана, и два ассистента – юноша, достойный кисти Караваджо, и, судя по неуловимым признакам, возможно, не только кисти, но и внимания великого художника, и женщина средних лет, но отнюдь не средних габаритов. Мужчина, кстати, действительно был индусом, точнее, пакистанцем; у него имелся диплом King’s College School of Medicine. Затем патронажная сестра пригласила меня войти.

* * *

Когда я затевал свою авантюру с бритьем головы, я был искренне уверен, что Карину это, по крайней мере, позабавит. Я хотел подарить ей немного оптимизма, чуток тепла в кромешном холоде смертельной болезни. Но, кажется, только расстроил ее.

– Зачем ты сделал это? – спросила она, и у нее на глазах выступили слезы.

– Я хочу быть на тебя похожим, – неуклюже сказал я. – Ты такая красивая!