Самое страшное случилось уже потом. Даже не в том оно заключалось, что я уже никогда не встречу ни его взгляда, не почувствую теплоты его широкой и горячей руки, не услышу и этого смеха, смеха задорного никогда не унывающего мальчишки, – самое страшное, как выяснилось, было в том, что мне совсем перестали сниться сны. Ни черно-белые, ни цветные. Много лет я засыпала так, как будто проваливалась в преисподнюю, и возвращалась на землю, с трудом очнувшись.

Уже в самую секунду своего пробуждения понимала, что мой час еще не настал, но все еще не в силах осознать, где я нахожусь в данный момент – между какими измерениями. И Аллауди мне не снился. Совсем. Знаю, он постоянно стоял за мной все эти годы, мой единственный, мой любимый муж и названый отец моих детей. Он стоял рядом неслышно и в печали, и в радости, я всегда знала, что он незримо за мной наблюдает, всегда.

Иногда во сне я чувствовала лишь прикосновения легкого горячего ветра к своим ступням. Руслан раньше любил, дурачась, целовать мои ноги, но его лица, самого желанного лица на свете, я не видела никогда, как ни просила об этом на ночь у Бога, как ни умоляла.

Малодушно упрашивая уже самого Руслана присниться, я хотела выведать у него, простил ли он меня тогда за мой несносный характер, и не мучается ли он там без меня, и не скучно ли ему. Или, может быть, ему неприятно, что я много лет подряд начинаю свою ночь с ритуала-молитвы, закрыв глаза, прошу его мне присниться, а потом жду. Может быть, ему больно все это наблюдать, может быть, он там считает это все бездарным позерством. И не слышит меня, не видит, я надоела ему своими тайными слезами. Может быть, там, где он есть, ему нет дела до таких, как я, и меня он давно забыл, встретившись с кем-то более любимым, деля рай на двоих, и я там буду лишней…

Так малодушно думала я, так выпрашивала встречи с ним хотя бы во сне, и особенно мне тревожно становилось в лунные заснеженные ночи перед Новым годом. Этот праздник я ненавижу уже 15 с гаком лет, и даже не то что ненавижу, мы существуем как бы отдельно – я и разлапистый мандариново-конфитюрный, никогда не исполняющий своих обещаний Новый год. Тем не менее на всех наших семейных новогодних праздниках я ни разу не показала, как мне все это тяжко.

Аллауди всегда за моей спиной, и это я, подлая, не даю ему покоя. Первое время, когда меня еще кололи сильными успокоительными, я все равно кричала, как раненая куница, лампочки лопались, люстры взрывались, форточки хлопали. Было такое дело, не раз и не два.

Я кричала ему только одно, пыталась достучаться до холодных безжизненных небес, куда он навсегда от меня ушел, так, как никогда не кричала при его жизни.

– Дрянь, дрянь, ты, мерзавец, тебе там хорошо, а мне сколько, сколько здесь еще торчать? За что ты так со мной поступил, сволочь, за что-о-о?

И потом был апогей моего крика, это мое фирменное «за что», тут я обычно ничком падала на кровать, немедленно волны уплывающего куда-то от меня паркета раздвигались, и оттуда появлялась заплаканная мать, всегда с укором во взоре и шприцем снотворного на изготовку. За сорок дней я потеряла треть своего веса, почти уже вставать не могла, впрочем, это было и к лучшему: чем быстрее таяли мои силы, тем отчетливее и притягательнее для меня становился мой конец.

Я хотела к нему, к нему, где бы он ни был, в аду или раю, все равно, но только к нему. К своему возлюбленному человеку. Я была уверена, что Аллауди не мог оставить меня просто так. Я верила, что, где бы он ни был, он думает обо мне и о своей матери, о двух единственных женщинах, которых в своем земном обиталище он любил безмерно.

В том, что он действительно любил меня, любил преданно, бескорыстно, страстно, я убедилась позже, уже читая его письма ко мне, которые он озаглавил «моей будущей жене». Я нашла их спустя три месяца после его гибели, он писал мне их целый год, стесняясь самого себя и не отправляя. Мне повезло, что он так любил меня, это часть души, желтая от времени, но еще живая, досталась мне.

Саша поморщилась и тихонько застонала. Марина Григорьевна вздрогнула, склонилась над постелью, но лицо девушки уже разгладилось, снова стало спокойным, отрешенным. Марина Григорьевна дотронулась дрожащими пальцами до щеки дочери, погладила, отвела неловко упавшую прядь волос. Девушка все еще не приходила в себя. И Марина Григорьевна продолжила рассказ:

– После того как я вышла из больницы, у меня внезапно появился смысл жизни. Я бешено, до кровавых мальчиков в глазах, хотела отомстить тем выродкам, что отняли у меня любимого. В милиции одуревший от безделья следователь лишь пожал плечами: «Ваше дело типичный висяк, найти троих случайных грабителей, которых вы даже в лицо не запомнили, практически невозможно, чего вы от нас хотите?»

Это было самое начало девяностых, бандитские разборки случались чуть не каждую неделю, и у ментов хватало забот и без моего так называемого «висяка». Правда, когда я уже выходила из отделения, меня поманил пальцем один блюститель порядка. Сейчас я не помню его фамилии, помню лишь, что он был похож на жадную крысу, жадную до самозабвения. Крыса намекнул мне, что за хорошую плату он найдет для меня тех, кому я так яростно мечтала отомстить. Вернее, выяснит, где я смогу их найти. Большего он не обещал, но большее мне было и не нужно. Я продала все, что у меня было – все драгоценности, машину, еще немного заняла, – и отнесла ему мзду. И через несколько недель он назвал мне адрес – там был какой-то подвал, место тусовки районной неблагополучной молодежи. Через друзей я разжилась оружием – новеньким «макаровым» – и, все еще хромая, еле ковыляющая, отправилась мстить. Да, я оказалась не только живучей, но и очень дерзкой, практически сумасшедшей…

Я нашла их там, в провонявшем мочой и химическим яблочным запахом подвале. Их было двое. Третьего, как они рассказали мне, уже успели поймать с поличным на месте какой-то мелкой кражи. Опустившиеся наркоманы, сидевшие на «винте», – вот кем оказались мистические злодеи, чью смерть я так явственно предвкушала, почти чувствовала губами и пальцами. Совсем молодые, едва за двадцать, несчастные больные животные, проторчавшие мозги и душу, готовые убить родную мать ради очередной дозы.

Я смотрела на них, пресмыкающихся передо мной, и понимала, что не смогу застрелить их. Наказать их сильнее, чем они сами себя наказали, было не в моих силах. Мой любимый погиб как праведник, он и в предсмертной икоте остался человеком. Этим же быстрая смерть принесла бы лишь облегчение, стала бы актом милосердия с моей стороны. Оставить их жить такими – вот это и было бы настоящей жестокостью. Я ушла оттуда, лишь пару раз выстрелив обоим по ногам. Я не обернулась, знала, что они останутся живы, и, сколько им еще осталось бродить исколотыми тенями по земле, столько они и будут хромать. Так же, как хромаю я.

Теперь ты знаешь настоящую причину моего увечья. Вовсе не сложный перелом сделал меня хромой.

Что же дальше? Я осталась жить, искалеченная, постаревшая, лишенная даже мечты о сладостной мести. С балетной карьерой было, конечно, покончено, но со временем мне удалось стать хореографом, вести балетные классы у детей. Впрочем, это ты все знаешь.

Аллауди мне все равно не снился, а в январе и феврале мне нет покоя. Впрочем, тут я лукавлю. Мне раз в год обязательно снится один сон, яркий, очень счастливый, радостный. Каждый год, как ты знаешь, летом я езжу в горы навестить одну пожилую женщину. Я лгала тебе, когда говорила, что это мама моей погибшей в юности подруги. На самом деле это Малика, мать Аллауди.

Приезжая к ней, я прихожу на могилу своего любимого веселого хулиганистого мальчика, который только и начал по-настоящему жить в сорок лет, только начал строить планы и осуществлять мечты.

Я рано утром приезжаю на кладбище, захожу за его ворота, сажусь на дощатую скамью возле могилы и часами рассказываю моему любимому, как прожила этот год, что мне удалось увидеть, какие люди мне встретились, какое нынче небо над моей головой и как жарко сейчас в предгорье, не то что в Москве, как тепло, спокойно и хорошо мне сейчас.

Рассказываю, как ощущаю его присутствие рядом, что не ропщу на судьбу, что не стремлюсь искусственно приблизить нашу встречу и что точно знаю, что когда это все-таки произойдет, увижу его длинноволосым, тридцатитрехлетним в том голубом пиджаке, что мы приглядели ему в модном тогда магазине на свадьбу. Аллауди как будто бы мне отвечает – впрочем, мне трудно сказать это точно, возможно, что за годы внутреннего одиночества и отшельничества я втайне от всех давно сошла с ума.

Он отвечает мне, что не надо печалиться, что он будет меня ждать, сколько потребуется. А тебе, любимая, ласково приказывает он мне, надо жить за двоих, я твое дыхание, твои глаза и руки – это все я, и с тобой ничего не случится, ибо я всегда с тобой рядом, любимая моя девочка.

Он даже немного укоряет меня за то, что я не уделяю должного внимания своим двум детям, как если бы это были наши с ним дети, и не дарю своему прекрасному и великодушному мужу столько теплоты, сколько он заслуживает. Мужу, который подобрал меня на развалинах жизни, хромую, полубезумную, совсем старуху в 33 года. В ответ я начинаю плакать и глажу горячий могильный холм. Земля под руками высохшая, прожженная солнцем и горячечным ветром с гор… Голос Аллауди в моей голове становится все тише, тише, пока не замолкает окончательно.

Потом я обычно сажусь в машину и еду к совсем старенькой матери моего Руслана-Аллауди, она все знает, что делать со мной дальше. Я умываюсь теплой водой из ее рук, затем в беспамятстве падаю на железную кровать, на старинную перину, на которой мой мальчик спал много лет назад, утопаю в ней и мгновенно засыпаю.

И мне наконец-то снится этот сон, ради которого я проделываю каждый год такой долгий путь и встречи с которым жду так яростно и жадно.

Я вижу Аллауди, своего мужа, таким, каким он был много лет назад, и так же на его гордом волевом лице играют разноцветные огоньки. Присмотревшись повнимательнее, я понимаю, что мы с Аллауди сидим на террасе, увитой плющом и крупными янтарными кистями винограда, а это просто солнечные зайчики, прорвавшиеся сквозь зеленую ограду, ласкают его лицо. Наконец-то мы с ним выстроили свой дом, который задумали той зимой, когда решили пожениться.