Он засмеялся от души, раскатисто:

— Подловила! Конечно, люблю. Всей душою!

— А других людей? Не просто близких, а вообще «ближнего»?

— И ближнего. Тебя, например, как не любить?

— Ну хорошо, а врагов своих возлюбили?

Отец Александр задумался, нахмурился:

— Было дело и с врагами.

— А говорите — вам учиться любить надо.

— А вот у тебя я видел скрипку. Ты играть умеешь?

— Немного. Можно лучше.

— Вот так и любить: всегда можно лучше. Тут предела нет.

— Да, — согласилась Катя. — Я любила плохо. За это меня и карают. И любовь моя погибла, и скрипочка тоже.

— А почему ты решила, что карают? — Отец Александр понял, что своими наивными полудетскими вопросами Катя втянула его в настоящий богословский спор. — Быть может, через испытания Господь ведет тебя к лучшему.

— К лучшему?! — Тут ее прорвало, и она стала ему рассказывать взахлеб все-все, всю свою жизнь, не по порядку, а как придется, как сердце подскажет.

Это не было таинством покаяния в строгом церковном смысле, это был скорее сбивчивый рассказ дочери — отцу, который может простить, защитить, посоветовать…

Родной Катин отец никогда ее проблемами особенно не интересовался, да и в любом случае мало что понял бы в них. Но теперь она обрела отца духовного.

Нет, батюшка не утешал ее и не отпускал ей грехов: он понял, что сейчас надо человека просто выслушать. Они поменялись местами: она говорила без умолку, он молчал. Ведь Екатерине в жизни почти никогда не выпадала такая роскошь — выговориться.

И она выплеснула все, что накопилось. Обессиленная, откинулась на подушки.

— Молись, дочь моя, и все с Божьей помощью образуется, — только и сказал он. — И я помолюсь за тебя. И Он укажет тебе путь.

Она посмотрела на него испытующе: все ли этот человек сможет понять? До конца ли? И правильно ли поймет?

И сказала себе: да, верю, что правильно.

И Катя решилась высказать то, что созрело в ней за последние несколько дней, в результате полученных от судьбы ударов, после соприкосновения со смертью и возвращения к жизни, и притом не без помощи самого отца Александра:

— Я бы хотела уйти в монастырь. Чтобы навсегда избавиться от демонов.

Повисла пауза. Кате показалось, что священника немного напугало ее заявление, хоть он и старается не показать виду. Это ее и удивило, и обидело немного: она надеялась получить его одобрение!

— Сейчас рано об этом думать, ты еще слаба, дочь моя, — произнес наконец ее наставник. — Давай вернемся к нынешнему разговору, когда тебя выпишут домой.

— А у меня нет дома…


После выписки Катя три дня жила в доме отца Александра, а жена священника, которую все ласково и уважительно называли матушкой, чуть ли не насильно заставляла девушку есть, накладывая огромные порции геркулесовой каши с медом и ласково укоряя:

— Хоть не снеговик ты, а вот-вот растаешь. А мне потом что, лужи талые на полу подтирать?

На четвертый день в доме встречали гостью, мать Евдокию. Это была высокая, статная женщина лет сорока в монашеском одеянии и тонких золотых очках.

— А ну, показывайте вашего найденыша! — задиристым и веселым голосом с едва уловимыми командирскими нотками потребовала она.

Обошла Катю кругом, оглядывая в подробностях, как редкостный музейный экспонат. Провела пальцем по лысине с едва пробившейся щетинкой, потребовала согнуть руку в локте. Катя подумала, что гостья интересуется, нет ли свежих следов от шприца на венах, не балуется ли девушка снова наркотиками, но у матери Евдокии другое было на уме:

— А ну, боец, покажи бицепсы! Ай, ай, помилуй Господи, Божий одуванчик! А ну, дуну на тебя! — И действительно, дунула, раздувая щеки как трубач. — Смотри-ка, устояла! Удивительно.

Эти ее постоянные «а ну» немного смешили Катю, и она с удовольствием подчинялась распоряжениям гостьи, хотя и не понимала, с какой целью ей устраивают эту инспекцию.

— А ну, признавайся, не боишься меня? — Женщина-командир сверкнула золотыми очками. — Советую не бояться, я не кусаюсь. Поедешь со мной?

— Поеду, — с готовностью отозвалась Катя. — А куда?

— То есть как это — куда? Ты ж, говорят, в монастырь просилась? Вот туда и поедем.

Отец Александр объяснил:

— Евдокия Петровна — игуменья Борисоглебского женского монастыря, что под Звенигородом.

Катя благодарно посмотрела на него: все-таки понял, значит, и не забыл. Она бы кинулась к нему на шею, если б не сомневалась, прилично ли так вести себя со служителем церкви.

— Поеду! Конечно, поеду! Спасибо!

— Распрыгалась, как кузнечик, — усмехнулась Евдокия. — А чем, ты думаешь, в монастыре занимаются?

— Молятся. — Катя замялась. — Я молитв пока не знаю, но я выучу, честное слово.

— Это само собой. А как насчет работы? Ты у нас не белоручка ли? А ну, говори, что ты умеешь делать.

— Я… даже не знаю, я на рынке работала, потом в лаборатории, потом еще в разных местах… Лучше вы скажите, что надо, я это и буду. Знаете, Евдокия Петровна, я в общем-то ничего особенного не умею… но я все могу! Могу огород вскопать…

— С огородом погодим, — оборвала мать Евдокия. — В землекопы ты пока не годишься. Вот поздоровеешь у нас на свежем воздухе да на парном молочке прямо из-под коровки, тогда поглядим. На рынке, говоришь, работала? В церковном киоске торговать сможешь? Свечками, образочками?

— Еще бы!

Отец Александр вмешался:

— А вот и неправда, дочь моя. Для этого у тебя пока знаний не хватит. Ты же Василия Великого от Николая Чудотворца не отличишь.

Катя покраснела так, что даже лысинка ее приняла розовый оттенок:

— Зато я отличу Божью Матерь Казанскую от Владимирской, а Одигитрию от Утоли Моя Печали!

— Ладно, ладно, — утихомирил ее батюшка, после Катиной исповеди знавший о ее грехопадении в так называемом Богородичном Центре. — Евдокия Петровна, я у Екатерины скрипку видел. Так, может…

— Ага! — многозначительно протянула игуменья. — Это уже теплее! Мы музыкальные, значит?

Катя виновато сказала:

— Ее унесло ураганом.

— Так у нас, в православных храмах, на скрипках ведь и не играют. Наша музыка только вокальная. Петь-то можешь, что ли?

— Могла.

— Что это за прошедшее время, как у старушки? А ну, давай! Что-нибудь такое-растакое! Чтоб душа развернулась, а потом опять свернулась!

И Катя, прикрыв глаза, запела «Ave, Maria!» Шуберта. Как когда-то, на площади родного города Рыбинска.


«Аве, Мария! Тогда я прощалась с Демоном на два армейских года. Теперь я прощалась с ним навсегда.

Аве… Ты видишь, Пресвятая Дева, я отрезала окончательно от себя эту горькую любовь.

Славься же, славься! Теперь я навечно отказывалась от всех демонов, искушающих человека. Ведь я собираюсь постричься в монахини и полностью посвятить себя Христу, сыну Твоему.

Аве, Мария!»


Когда она закончила петь, глаза у Евдокии Петровны под золотыми очочками блестели от слез.

Тем не менее игуменья сказала строго, стараясь не показать, что расчувствовалась и что душа ее от Катиного пения разворачивалась и сворачивалась, как она и просила:

— Господи, помилуй, это пение красивое, но католическое. А отныне будешь наше осваивать, родное, православное. Крюки видела когда-нибудь?

— Рыболовные?

— Эх! — Игуменья, осенив себя крестным знамением, еле удержалась от того, чтоб не ругнуться. — А о знаменах слышала, надеюсь?

— О флагах?

— О Господи! Какие флаги? Какие рыболовные снасти? Крюковое нотное письмо и знаменный распев!

— Не слышала никогда. Извините.

— Тебе знаешь какая икона нужна? Божья Матерь Прибавление ума!

Катя сникла. Она чувствовала себя абитуриенткой, провалившейся на вступительных экзаменах. Ей казалось, что Евдокия Петровна, задав дополнительные вопросы, поставила ей «неуд» и забраковала.

Но та подала ей маленький саквояжик:

— А ну, держи это и иди переоденься. Нечего меня своими мужскими портками в дороге позорить.

— Мне… не во что.

— Вот бестолковая, прости Господи! А это что, в руках у тебя?


В саквояжике оказался набор из семи хлопчатобумажных трусиков «неделька», два платья, с коротким рукавом и с длинным, и шерстяная кофточка. А еще — тонкий голубой вискозный платок с цветочками, для посещения церкви: не вечно же покрывать голову мужским носовым?

Похоже, игуменья получила от отца Александра, а скорее, от матушки подробную и точную информацию о Катиной комплекции, потому вся одежда пришлась ей по размеру, будто шили на заказ. Был учтен даже такой деликатный нюанс, как отсутствие бюстгальтера — для Катиной полудетской груди этот предмет туалета был лишним.

Оба платья были неброской расцветки, но все-таки отнюдь не монашеские. На более легком были даже нашиты кокетливые «крылышки». Это Катю слегка разочаровало: она уже рассчитывала навек скрыть себя под длинным, наглухо закрытым черным одеянием.

После урагана в Москве похолодало, и Катя выбрала платье потеплее. Погляделась в зеркало громоздкого матушкиного славянского шкафа и увидела там уже не арестантку и не хиппи, а, скорее, сельскую девочку-школьницу лет четырнадцати, опрятную и аккуратную, только по-подростковому слишком худенькую и угловатую.

Но ничего в ней не было сейчас и взрослого женского, ничего сексуального. Однако именно это ощущение целомудрия и придавало ей какую-то особую, своеобразную привлекательность.

В общем, эта новая Катя себе, пожалуй, понравилась.

А есть такой неписаный закон: если женщина — независимо от возраста и внешности — себе нравится, значит, в се биографии непременно произойдет что-то хорошее.