Вопреки запрещению моего друга, она проскользнула в мою комнату. Она скинула свой длинный плащ и явилась передо мной во всей своей красоте.

Я был предупрежден об ужасных последствиях, которые могла иметь для меня моя прежняя жизнь. Я проклинал себя за то, что снова пробуждалась в моем истощенном теле жажда ее, и проклинал ее за то, что она приносила мне в жертву свое тело, когда на него был наложен для меня запрет.

– Уйди, – умолял я ее, – видишь, я умираю. – Молю тебя, иди к себе!

Я говорил ей, не стыдясь своей телесной немощности, которую молодой человек из чувства гордости и самолюбия скрывает от своей возлюбленной. Быть может, это чувство есть атавизм, в котором пробуждается властитель былой поры, могучий господин, сильный в своем желании и сияющий лучезарным и вечным блеском. Но это гордое и деликатное чувство совместимо только со здоровой любовью. А я отказался и от гордости мужчины.

Од пощадила меня и не засмеялась своим злым, ироническим смехом. Она прижалась своими алыми, смертоносными губами, и жгучая, ледяная слюна ее просочилась сквозь мои зубы. И еще раз моя воздержанность, упадок моих сил были взбудоражены неутолимым желанием, отнимавшим у меня всякую волю.

Видя, что ничто не в состоянии удержать меня от новых повторных падений, пока Од и я будем жить в одном доме, мой друг прописал мне переменить место жительства. Он захотел лично увезти меня к одному из своих родственников, арендатору небольшого имения в нескольких милях от города.

О своем отъезде я не должен был ничего говорить Од.

Мы выбрали день, когда она ушла в гости к знакомым, наняли экипаж и уехали в деревню.

Песчаная, поросшая ельником местность радушно приняла меня к себе.

Это было в конце лета.

Пора жатвы прошла. На румяных гумнах происходила молотьба, и цепы то и дело взлетали вверх и колотили колосья.

Я прожил около месяца среди очарования спокойных и правильных полевых работ. За мной, как за сыном, ухаживали эти мужики, являвшие мне образец простого благородства свято исполненного долга. Я восхищался благоговейными и доверчивыми отношениями, которые царили между ними. Они не ведали моих печальных заблуждений. С детства знали они строгую и могучую любовь матери-природы, они видели кратковременный брак коровы с быком, присутствовали при торжественной случке жеребцов. Самцы расточали жизнь, которая оплодотворяла утробы самок. Происходили брачные обряды, как происходил посев и пахота, чтобы вечно всходило семя, продолжая до бесконечности жизнь человечества и земли. И они, эти люди, по примеру животных творили древнюю и вечную любовь. Белые ткани на их постелях соткали их предки, как подарок для брака и впоследствии – для погребения, прочные, непорочные ткани для священных обрядов жизни и смерти.

Это были невинные дети земли. Она купала их детьми в своей росе, крестила струями своих соков. Они бегали нагими на солнце под тенью деревьев. Свои тела они познали в плеске вод и не чувствовали стыда.

О, великие, дикие и нежные души! Лишь в близости с вами я постиг лучшего человека, творящего жизнь в согласии с природой. Вы научили меня святости тела с его членами, созидающими красоту и изобилие жизни. А воспитатели научили меня краснеть за эти члены, и я их употребил на смертоносное дело. И ныне, когда я вижу, что мое духовное бессилье сроднило меня с огромным большинством других молодых людей, я все сильнее убеждаюсь в том, что единственное спасенье – это просто внимать голосу жизни, чтя силы, которыми она преследует свои таинственные замыслы. Кроткая животная невинность этих мужчин и женщин впервые получала для меня иносказательный смысл притчи.

Душа моя выздоровела. Сравнивая свою запятнанную молодость с их полной душевной ясности страстью, я понял, каким я был несчастным человеком.

Семья показалась мне символом, деятельным и благодатным библейским ковчегом, где благоденствовали создания, где свято чтились законы божественной природы.

Все движения были полны братской любви и благоговения. В них выражалась благодарность лету, которое приносило им обилье, и осени, которая заполнит вскоре скирды и амбары. Тучный хлеб в кладовых прославлял борозды плуга и руки, которые вспахали ниву. Густое молоко охлаждалось в подонницах, разливая запах лаванды, в котором слышалось благоухание лугов. Мясная пища была изгнана со стола. Эти дети древних тружеников земли потребляли чистую пшеницу и иные плоды земли. Хлеб и соль на столе сохраняли свое почетное значение.

И в ульях трудовые пчелы – величественный пример окрыленных созданий – роились на стенах под восточными лучами солнца.

Я наслаждался здесь своим физическим и духовным выздоровлением.

Я бродил часть дня под симметричной колоннадой хвойных деревьев. Вдыхал тепловатую смолу – бодрящий, едкий дегтярный аромат, подобный запаху верфей. Первые лучи зари пригревали навозные кучи, которые слегка испарялись. Молодая сирень дышала тонким ароматом. Знойный полдень вызывал потоки растительного клея. Бродили острые, скипидарные соки и насыщали собою воздух. И наступивший вечер разносил повсюду и наполнял комнаты хмельным дыханьем дневных курений. Прохладная тень трепетала, как от благоухания солнца. И все оставалось прозрачным – и лица и одежды. Я припоминал запах моха и сероцвета, которыми пахли юбки Ализы.

Для меня это движение соков было новым вином, опьянявшим и вливавшим в меня жизнь.

Од со своей страстью, подобной белой, раскаленной звезде, перестала преследовать меня. Осталось лишь безмятежное, скорее грустное воспоминанье, как медленное исчезновение страданья в период выздоровления. Наши жизни на мгновенье, стояли рядом, не соединяясь. Казалось мне, что судьба избрала меня, чтобы я мог запечатлеть спокойные образы, которые меня окружали.

Глава 30

Каждую неделю мой друг навещал меня. Он констатировал мое восстановление. Ни он, ни я никогда не заговаривали о той, которая оставалась в городе.

Между тем, по мере того, как приближался конец моего пребывания в деревне, передо мною выявлялся мало-помалу образ Од. Постепенно этот образ становился все обаятельнее, приобретая черты другой, менее знакомой мне женщины. Од теряла свой телесный облик и отказывалась от той жалкой, изъязвленной любви, от которой я погибал.

Каким-то чудом проклятая красота ее как будто одухотворялась и становилась сквозь прозрачную дымку отдаления такой родной и близкой. Мне показалось, что я несправедливо отнесся к ней. Быть может, между нами произошло недоразумение, причиной которого скорее был я, чем она. Я убеждал себя, что она – моя судьба, убеждал себя в ее искренней привязанности ко мне. И меня угнетала мысль, что я не отплатил ей даже самой элементарной признательностью.

Это странное волненье, этот возврат неизлечимого недуга находил к тому же пищу в окружающей природе.

Все было здесь прекрасно, гармонично, упорядочено, стройно. Эти смиренные сердца с молчаливой покорностью принимали так же безропотно град, как и зной, дождливый август, как и декабрьские бури. На мои старые горящие раны снизошло успокоение, благодаря тому, что и меня осеняла непоколебимая надежда этих людей, их животная вера в конечное воздаяние. Мне стало казаться, что я преодолел в себе мятежное и низменное существо, что мне нечего больше бояться тайников моего я.

Так успокаивается постепенно первобытный, кипящий хаос в человеке и уступает место безмятежному покою. Само человечество – лишь конкретный образ вселенной, и все его переживания отражают лишь великое биение сердца земли. Я успокоился. С души исчез мучительный осадок, уступив место благодатному покою, ясной и бодрой решимости.

Полный жалости и доверчивости шел я навстречу Од с распростертыми руками, готовый заврачевать те раны, которые они ей причинили. Меня охватила наивная мысль, что она несчастна и скорбит о нашем обоюдном изгнании.

Эта была из всех иллюзий самая опасная. Испытание, которому я подвергался, только сильнее растравляло мои язвы.

Ее чары не исчезли и разъедали мою отравленную кровь.

Увы, я был введен в обман ласковой насмешкой пейзажей. Они вызывали во мне желание, не внушив сил для борьбы с искушением.

Осенняя листва уже подернулась желтизной. Воздух становился холодным от туманов, и во мгле просыпалось утро. Наступили суровые и безмолвные вечера.

Если бы в это время я смог отречься от моей деспотической любовницы, – как прекрасна была бы вся остальная моя жизнь.

Но Од жила во мне с преображенным от жалости и смирения лицом, превратившись в страдающую возлюбленную, призывавшую меня ради нашего обоюдного исцеления.

В красоту облеклись мои обманчивые мечты и, не переставая, разъедали меня прежние, ядовитые соки. Я жаждал лишь одного: загладить мою вину перед ней, воображая, что она винит себя еще сильнее. Я жаждал ее всей душой, которая казалась мне обновленной, а на самом деле была еще слабее прежнего.

Мой друг хотел задержать меня до зимы у простых обитателей фермы.

– Поверьте, – убеждал я его, – силы мои прекрасно восстановились, я совершенно излечился как от зловещей любви, так и от влияния Од на меня.

Мой друг кивал незаметно головой и говорил мне о человеческих слабостях. Я не возражал ему больше и однажды, чуть забрезжило утро, взял страннический посох и простился с моими хозяевами.

Я шел лесом. Вдыхал его оздоровляющие ароматы. Запоздалая роса искрилась лучами перламутра на мшистой дороге, еще мокрой в ранний, влажный утренний час! Нежная лазурь небес была как бы прелюдией грядущего.

Я не ускорял своих шагов. Моя походка была спокойна, как и душа.

«Я совсем выздоровел, – убеждал я себя, – ведь я по собственной воле сокращаю шаги, которые приближают меня к Од».

Я наслаждался еще своим спокойным настроением, когда городские башни стали вырисовываться на туманном небосклоне.

Движение моей крови ускорилось. И сердце сильно забилось. Мне следовало бы внимательнее отнестись к этому необычайному возбуждению и вернуться обратно, возвратиться к благодатной природе, к ее безграничному покою. Но соки мои уже забродили. Нервы напряглись. Я чувствовал на своих губах ощущенье ее поцелуя.