Не переставая, мелькала она своими красивыми руками, подобными цветочным лепесткам, над тканью. Может быть, подбирала узоры для вышивки.

Этого я не мог узнать никогда. Видел в окне только ее плечи и руки. Окно было высоко, и остальные части ее тела были скрыты от меня. Представление о невольнице, заточенной в глубине сумрачной от занавесок комнаты, словно образ сновидения, выступающий в отдаленной глубине зеркала, – привлекало меня к этой девушке. Ничего о ее жизни я не знал. Я знал только мучительное очарование ее рук, анемичную бледность ее волос. Она стала для меня милой грезой мирной и замкнутой жизни, как та жизнь, которую она вела там, в доме своих родителей. Я приходил к себе в комнату, подавленный чувством одиночества.

Щемящая тоска по нежной, отзывчивой женщине с каждым днем все сильнее охватывала меня, и я не испытывал больше болезненной страсти к ее телу. Как и тогда, после истории с Ализой, я ворочался на своей постели, целовал, рыдая, родной и милый призрак. Искреннее страдание снова охватило мою юную душу сквозь жгучее и смутное чувство. Еще зверь не успел проникнуть в высшие центры моего мозга: внутри меня еще скрывалась непорочная свежесть и чистое благоухание жизни, как нетронутая часть моего существа.

Наутро я снова был там. Приходил в послеполуденное время. И с наступлением вечера видел ее грезившей, быть может, с грустью, как и я. Она не отрывалась от своей печальной и символической работы, ибо для меня беспредельная канва, по которой она безостановочно мелькала иголкой, была символом ее жизни.

Она заметила меня. Как будто порой взглядывала на улицу, по которой я проходил. И тогда на мгновение руки ее переставали водить иглой. Я успел в эти минуты заметить, что глаза ее были цвета дождевой воды и очень ласковые. Они так подходили к усталому движению ее рук и к матовым без блеска волосам.

Я любил эту девушку, как любил высокую Дину, Ализу и всех любимых моих детских лет. Но не могу сказать, чтобы любил ее такою же любовью, как и тех. Я любил ее со всей тоской моей чистой любви, всем пылом юношеских лет. И позабыл, что уже познал женщину. Это был припадок чистоты, подобный приступу религиозного рвения, когда я шел причащаться, держа свою непорочно белую душу в руках, с тайным страхом пред Святым Таинством.

Я называл ее в глубине души смутным, обаятельным, как и она, именем: «моя Дева». Ведь она являлась мне в едва видимой телесной оболочке, скорее воздушной, закутанная легкими тканями, как маленькая Святая Дева часовни среди облаков ладана.

Я не знал, пойду ли когда-нибудь к ее матери, да и была ли у нее мать. Иногда к ней приближалось чье-то старческое лицо, которое так же могло принадлежать матери, как и дряхлой кормилице. И жил я так, не сознавая самого себя и все свое будущее, в котором сам я представлялся себе, как бы в отдаленном зеркале, сквозь прозрачную пленку, где в глубине таилось что-то бесконечно чистое и сладкое. Продолжалось такое состояние довольно долго, я не мог бы сказать сколько именно, ибо в своем безумии потерял чувство времени.

И вот однажды, проходя мимо дома, я не заметил у окна этой девушки, но почти тотчас же дверь растворилась. И увидел я, что еще ее не знал, и все, что казалось мне в ней таинственного – было очень далеко от той красоты, в которой она мне вдруг предстала.

Это было в начале лета. Траурное платье ее спадало до самых ботинок. На шляпе развевался легкий креп, из-под которого выбивались бледно-золотистые пряди волос. Я догадался теперь, почему у окна, в тени занавесок, она казалась мне похожей на маленькую монашку, мастерившую из тканей невидимый саван. Благодаря этой траурной одежде еще сильнее сгущался полумрак вечно закрытой комнаты.

А теперь, в трепетном сиянии утра, от ее прекрасного и свежего существа веяло дыханием розы. И я уже позабыл, что она так долго грустила за окном и отдавалась столько дней скучной работе. По моему телу пробежала лихорадочная дрожь. Я впивал, как золотой напиток, как жгучее вино островов, размеренное колебание ее бедер, тонкую, волнистую прелесть ее нежданно новой красоты.

Она уже не была обманчивой лилией, которая посещала мою мечту среди закрытых, белых тканей, среди непорочных, белоснежных дорог, куда ее вела моя тоска о непорочной жизни. Теперь она облеклась в сочные краски жизни, предстала в разгаданной тайне своего облика и снова становилась для меня навязчивым бредом.

Вся женщина раскрылась предо мной в тот миг.

Воскресли ужасные образы – целый сад чудовищных цветов. Снова глаза мои скользнули по ее фигуре, сорвали одежды и ослепились сияющей наготой. И ею, этим ребенком с таким влажно трепетавшим телом, обладал я в своей мечте, как куртизанкой.

В следующие дни я не проходил уже больше мимо ее окон.

Глава 14

Я снова чувствовал себя каким-то потерянным, ужасно несчастным пред навсегда закрытыми вратами Рая. Греза моя умерла. Остались лишь у ног моих одни разбитые осколки бедной, непорочной святыни.

Я должен был признать, что не в силах взглянуть ни на одну женщину, даже не познавшую еще любви, чтобы тотчас же не начать думать о ее наготе. Я был изгнанником из сада невинности, из непорочного Эдема, где ходили рука об руку прекрасные счастливые пары. Мою кровь обожгли чары колдовства, и я чувствовал себя обреченным судьбе. И вскоре так оно и случилось.

Да, я знал теперь ясно, отчетливо сознавал, что никогда не взойдет во мне, как на сожженной земле чистый цветок любви. Соль и огонь иссушили живые источники, и иссякли каналы, в которых душа освежалась утренней росой жизни.

И вот теперь я начал убеждаться в присутствии во мне неизлечимой болезни. Она обусловливалась тем, что мое воздержание долго сдерживалось и не было удовлетворено, ибо, воздерживаясь, я только насиловал саму природу. Оно заполнило, как дымом, мой мозг, овладело моим духовным существом гораздо сильней, чем грязное сладострастье Ромэна, толкавшего свою сестру на диван. И, однако, он выберет себе среди девственниц юную, созревшую девушку, которую будет уважать, и введет в свой дом в наряде строгой красоты непорочной невесты.

Я снова стал жить в суровой чистоте, в одичалом целомудрии монаха. Мне самому казалось, что я стал старым, обремененным грехами человеком, загрубевшим в сугубых лишеньях, повергаясь в последних «борениях плоти» на камень покаяния. Я исповедывался, надеялся, что Бог отвратит меня от греховных, продолжительных искушений. И, словно молитва моя была угодна Богу, – утихли во мне терзания плоти. Я больше не читал романов. Погружался на целые дни с терпеньем и скукой в изучение законоведения.

Такой продолжительный покой позволял мне надеяться на полное выздоровление. Он примирил меня с собой самим. Я чувствовал себя способным к самым твердым решениям.

Как-то вечером я даже бросил в огонь пагубные картины – преступное наслаждение моих глаз. Бумага свернулась в тонкие пепельные лепестки. Но виноградных, похотливых лоз с их ветвями не вытравил огонь. Они заполнили мозг моих костей. Как буравчики сверлили мои глаза, обвили мои мышцы цепкими сетями, из-под которых сочились ядовитые соки. И снова я стал узником, одержимым бредом половых видений, которые словно бороздки на металле навсегда остались врезаны в моих воспаленных безумием глазах.

Я предал огню похотливые образы, извратившие мое девственное чувство. И думал: «Самое важное в жизни – обладать твердою волею, все остальное приложится само собой».

Я не знал, как сложится в будущем моя жизнь, но одно мне было ясно – что я никогда, никогда не найду такой любви, какую, быть может, в этот самый час обрел Ромэн.

Вместе с тем мой прежний недуг утих. Я подчинился теперь моему сластолюбивому чувству, как роковой немощности моей натуры, как болезни, приступы которой с возрастом будут повторяться все реже.

Когда воздержание становилось порою для меня нестерпимым, я, озираясь, пробирался в дома с занавесками.

Глава 15

Однажды утром, в конце второго года, я получил по почте известие от одной из наших горничных. Эта преданная девушка сообщала мне, что с моим отцом сделался удар, когда он проходил по площади. Ему пришлось пустить кровь, и опасность миновала. Однако же, он хотел повидаться со мной немедленно.

Хотя отношения между нами всегда были довольно натянутые, как между отцом старого закала и сыном, я все же почувствовал большое волнение. И тотчас же стал укладываться.

Уже раздался свисток паровоза, как вдруг дверь в купе, которое занимал я и еще одна супружеская чета, быстро распахнулась, и кондуктор пропустил перед собой молодую женщину, запыхавшуюся от быстрой ходьбы. В полумраке купе, усиливавшемся от густых облаков дыма под вокзальным навесом, я заметил сначала только резкие и гибкие движения ее фигуры, когда она промелькнула мимо меня и опустилась на противоположное сиденье. Она вся еще трепетала, и кофточка ее колебалась от учащенного дыханья.

Послышались мерные стуки вагонных колес по рельсам. Мы тронулись.

Ряды домов среди зеленой листвы предместьев мелькали, как моросивший и угрюмый дождь мимо окон.

Я увидел, что вошедшая приподняла наполовину свою черную, как и платье, вуаль, и пряди ее волос спадали кудрями на матовый абрис ушей. Тонкое плетенье ткани закрывало ее глаза, которые я не мог разглядеть. Я видел только нижнюю часть лица с плоским и приплюснутым, слегка вздернутым носом, и оно показалось мне скорее некрасивым.

Случайная встреча с женщиной в поезде, когда не знаешь, долго ли протянется путешествие, эта неожиданная, почти интимная близость двух незнакомых людей, притиснутых друг к другу в узком купе – всегда являлась для меня странной причиной волненья. Необъяснимое влеченье, которое даже при одном прикосновении платья обдавало меня нервной дрожью, в такие моменты сильней напрягало все фибры моего существа и превращалось, в конце концов, в нестерпимое подавляющее чувство. Но на этот раз я не чувствовал никакого интереса к этому лишенному красоты лицу, и глаза мои не переставали блуждать в то время, как экспресс мчался с головокружительной быстротой по скучным однообразным равнинам, в глубине которых мерещился мне образ отца, быть может, уже с потухшим взглядом.