– И что ж теперь? – спросила Софи, глядя на Константина. Об ее взгляд можно было порезаться.

– Как вы понимаете, я тоже, как и вы, разыскиваю Ирен. Думаю, нам следует объединить усилия. Софья Павловна поедет в Сибирь выручать Григория Павловича, а мы с Петром Николаевичем…

– Костя, а вы не хитрите со мной? Из своих интересов…

– Зачем мне это нужно? Я собираюсь найти Ирину, жениться на ней и прожить с ней остаток жизни. У нас с ней общие взгляды, чаяния… Вы же, Софья Павловна, виделись с сестрой хорошо если раз в месяц…

– Это аргумент, – признал Петр Николаевич.

Софи молча склонила голову.

Когда обговорили детали и подробности, Ряжский откланялся. Софи не пошла провожать, по-прежнему смотрела в окно. Вечер за разговором неравномерно потемнел, словно стол, залитый чернилами. Зеленовато-лиловым светом горели газовые фонари. Извозчик сверху, из окна, казался механической куклой. Подковы рыжей лошадки гулко зацокали по мощеной мостовой. Ряжский, держа шляпу на коленях, обернулся и взглянул наверх, встретился глазами с Софи. Приподнял было руку, но удержал жест в себе. Софи помахала ему ладошкой.


Из окна терема было хорошо видно озеро, с мутно-синим, каким-то нехорошо пятнистым льдом. Лед на Черном озере будет держаться до конца апреля, а в иные годы у северо-западного берега, в тени, бывало и до мая не стаивал. Черные ели стояли по берегам, будто плакальщицы у изголовья покойника. Выбеленное небо саваном накрывало всю картину.

– Господи прости, какая жуть в голову лезет, как шанег с мясом переешь, да пива перепьешь! – с досадой пробормотал Дмитрий Михайлович Опалинский, отводя взгляд от озера.

Тут же, словно в насмешку, на глаза попалась странница Евдокия, обгорелой палкой бредущая наискось по двору, по своим, никому не ведомым делам. Дмитрий Михайлович едва удержался от того, чтоб сплюнуть и перекреститься. Евдокия всегда вызывала у него какое-то ознобное, неприятное чувство. И то, что она уже много лет жила на их заимке, и отчего-то они с женой никак не могли от нее избавиться… Ну ладно, пока была жива Марфа Парфеновна, тетка Марьи Ивановны, воспитавшая ее. Под конец жизни она прямо таки душою прикипела к угрюмой Евдокии, переехала на заимку жить, и без ее совета не делала буквально ни одного шага. Все душу спасала… Интересно было б теперь узнать: спасла ли? Целую грачью колонию развели старухи вокруг выкупленной Опалинскими заимки: странницы, богомолки, какие-то божьи люди, до глаз заросшие бородами… Дмитрий Михайлович звал непрошеных насельников «грачами». Марья Ивановна вслух сердилась, но про себя, кажется, соглашалась с точностью мужниного наименования. Все в черном, ходят неспешно, бормочут что-то себе под нос…

Жили «грачи» в окрестном лесу, в избушках-полуземлянках, которых с каждым годом как-то незаметно прибавлялось. Пять лет назад какие-то захожие могутные странники, в подпоясанных алыми кушаками длинных рубахах, за половину лета срубили в лесу небольшую ладную часовню. Молиться в нее стали приходить из тайги совсем уж зверовитого вида персонажи, из тех, которыми малых детей пугают. Евдокия со старухами всех привечали без разбору…

И вот теперь, когда Марфа Парфеновна уж несколько лет как упокоилась на егорьевском кладбище, у Опалинских все никак не получалось решительно изжить из своих законных владений всех этих людей, которые мешали, беспокоили, муторно действовали на душу, как бывает, мешает попавшая на роговицу маленькая пылинка… Марья Ивановна все толковала про грех и обиду Божьим людям, Дмитрий же Михайлович греха не боялся. Скорее, не мог сообразить, как взяться за дело… И чем объяснить?

Евдокия и ее «паства» в дела хозяев заимки не мешались, жили тихо и скромно. Несмотря на явную разбойность части «прихожан», соблюдали звериный же обычай: вблизи логова не гадить и не куролесить. Сама Евдокия ни разу не сказала Дмитрию Михайловичу дурного слова и вообще никого и никогда вслух не осуждала. Напротив, говаривала не раз, что сама более всех грешна и не ей судить.

Бывало, Дмитрий Михайлович даже думал о том с любопытством: что ж она такое натворила-то, если на здешнем каторжном фоне – «более всех»? Сварила в котле пару христианских младенцев? В дореформенные времена собственноручно запорола на конюшне полдюжины крепостных девок? Застрелила из пистолета мужа или любовника, или обоих сразу? Надо признать, что все это неприятно легко связывалось в его мозгу с нынешним обликом странницы Евдокии…

– Раз уж ты, матушка, странница, так и шла бы себе куда-нибудь… Подальше… – пробормотал Дмитрий Михайлович, неприязненно глядя вслед прямой черной спине.

– Что ты говоришь, Сережа? Мне? – послышалось позади него.

Дмитрий Михайлович обернулся и разом помягчел лицом. Поманил девушку к себе.

– Елизавета…

Лисенок по своему обычаю была одета в штаны и длинную самоедскую куртку, шитую из оленьей шкуры. Она быстрыми, неслышными шагами пересекла просторную комнату. Подошла не к мужчине, а к роялю. Ноги ее были босы, узкие и длинные ступни оставляли на полу влажные следы, похожие на след зверя.

– Где ты была?

– Ходила в лесу. Слушала… – девушка распустила закрученные в узел волосы и они пламенным водопадом стекли ниже лопаток. Мужчина облизнул внезапно пересохшие губы.

– И что?

– Под снегом ходят мыши. Вот так…

Лисенок открыла крышку рояля и, тремя пальцами нажимая клавиши, сыграла, как ходят мыши. Мыши показались Дмитрию Михайловичу чем-то испуганными и возбужденными.

– Кора трещит. Но уже не так, как зимой, а по-другому. Влажно и протяжно, понимаешь?

– Сыграй, – покорно попросил Дмитрий Михайлович, и кончиками сцепил между собой дрожащие пальцы.

Пока Елизавета не выразит в музыке все, что она увидела, услышала и подумала за то время, когда они не виделись, с ней бесполезно разговаривать о чем-то другом. И вообще все бесполезно…

Елизавета… Лисенок…


Девятнадцать лет назад он увидел в лесу ее мать, юродивую еврейку Элайджу, которую родители прятали от людей. Девушка в одной белой рубахе, по грудь вошла в обжигающе холодную озерную воду, только что освободившуюся ото льда. И огромные дикие лебеди, остановившиеся на озере по пути на восток, поплыли ей навстречу. Элайджа кормила лебедей пирогами, а ее белые груди плавали перед ней, как два больших птенца. Рыжие волосы, такие яркие, каких не бывает у живых людей, пламенели в закатном бреду. Дмитрий Михайлович, который тогда еще ощущал себя Сержем Дубравиным, онемев и окаменев, стоял в кустах, на другом берегу маленького озерца. Какое-то время он думал, что встретил лесного духа, нимфу… Потом на нимфе женился Петя Гордеев, и прижил с ней четверых детей, старший из которых умер при рождении. Лисенок была старшей из выживших.

Когда-то инженер Андрей Андреевич Измайлов сказал Опалинскому на обеде в «Калифорнии», указывая на Петиных детей: «Они вовсе не слабоумные, как вы все тут думаете. Их можно развивать, и результаты будут великолепны.» – Дмитрий Михайлович тогда ему не поверил. Ведь если бы это было так, то Мария Ивановна давно занялась бы этим вопросом. Ведь она привязана к своей семье, любит детей, и всегда искренне горевала по поводу того, что Шурочка – их единственный ребенок.

Но позже Дмитрий Михайлович убедился в правоте инженера. И спросил у жены: «Маша, Элайджа не может заниматься образованием своих детей – это каждому очевидно. Почему же ты не…»

Мария Ивановна даже не дала ему договорить. «У них, между прочим, есть еще и отец! А если ты такой добрый и благородный, можешь сам этим заняться!»

«Ну что ж, и займусь, если тебе недосуг,» – пожал плечами Дмитрий Михайлович. Сказать по чести, он так и не сумел разгадать причину негодования жены. Да и не особенно о том задумывался.

А Элайджины дети, словно диковинные цветы, растущие и развивающиеся у него на глазах, доставили ему в последующие годы немало приятных минут. Особенно Лисенок, которая в полной мере унаследовала музыкальность, рыжие волосы и первобытную красоту своей матери (где-то в глубине души Серж Дубравин всегда оставался эстетом). При всем том она была явно тоньше и ранимее Элайджи, которая все эти годы жила, почти не соприкасаясь с реальным миром.

Он играл с ними в мяч, читал им вслух любимые книги своего детства (читателем из всех троих стал только Юрий. Девочки по сей день больше любили слушать), ходил вместе с ними в лес и на Березуевские разливы. В лесу и на разливах уже дети выступали его проводниками, показывали и рассказывали о лесе такое, чего он сам никогда бы не разглядел и не узнал… Первое время Дмитрий Михайлович всегда звал с собой сына. Но Шурочка по слабости здоровья или по какой-то иной причине избегал совместных со «звериной троицей» игр и прогулок.

До начала прошлого года все трое называли его «дядя Митя». Теперь так обращалась к нему только Анна-Зайчонок. Юрий, подрастая, стал звать его по имени-отчеству, а Лисенок…

Он всегда знал, что Элайджа каким-то не слишком понятным ему образом все-таки общается со своими детьми и что-то рассказывает и передает им. Однажды… Они с Лисенком были тогда на заимке вдвоем. Девушка часто приходила сюда без брата и сестры, чтобы поупражняться на рояле. А он… трудно теперь сказать, что влекло его на заимку. Тогда он думал, что в волшебном теремке, сотворенном посреди тайги больным воображением настоящего Мити Опалинского и художественным талантом остячки Варвары, он философствует и отвлекается от прозы приисковой жизни… Тогда он не удержался и спросил:

– Элайджа… твоя мать когда-нибудь показывала тебе лебедей?

Лисенок по виду совершенно не удивилась вопросу.

– Да, я знаю. Они пролетают над нами ранней весной. Их надо кормить, чтобы поддержать их силы. Мама печет для них специальные хлебцы с травами.

– И ты… теперь ты кормишь их? – почему-то с замиранием сердца спросил Дмитрий Михайлович.

– Конечно, – кивнула Лисенок. – Кто-то должен. Я старшая. Лебеди живут долго, но не очень хорошо различают людей. Я распускаю волосы и они принимают меня за маму.