– Обворожительно! – Софи зевнула. – Прости, Петя, я после прочту, конечно, но сейчас меня это умаривает совершенно… А ты сам-то что-то новое написал?…

– Ничего существенного, – подумав, ответил Петр Николаевич. – Вот разве что это… Ты, кажется, не слыхала… – он вынул из стопки исписанный лист, но читал, не заглядывая в него. –

Явно посмотреть – и то не смею,

Словно опасаясь волшебства;

Полуэльф, наполовину фея

Тихо проскользнула в галерею –

Ей паркет под ноги, как трава.

Сладостно кружится голова…

Побежать, помчаться вслед за нею,

Только плоть становится мертва,

Ноги в пол врастают, каменея,

А она идет – во взглядах-змеях,

Лаокоон, вольный, как молва,

Как любовь, свободна и жива –

Тонкий профиль редкостной камеи…

И не обернулась, как ни звал.

(стихи А.Балабухи)

– Мне нравится… – помолчав, сказала Софи. – Но ты знаешь, я более всего то люблю, которое Гриша пел: «Потеряю человека, в этом городе, где угол каждый след его хранит…»

– Да, да, я помню. Он подобрал очень удачный мотив, – кивнул Петя и напел приятным, чуть дребезжащим тенором:

Человек уже потерян,

Он еще шагает рядом,

Теплый локоть, взмах руки,

Но молчаньем путь отмерен:

Площадь, сад, ограда сада,

Мост над призраком реки…


Софи поставила кружку с молоком на столик, отвернулась к окну и что было сил сжала кулаки, вонзив ногти в ладони и пытаясь одной болью заглушить другую.

«Все-таки Пьер бывает иногда… недопустимо тонок…» – подумала она.


Поместье Скавронских находилось в пяти верстах от Сергиевской Пустыни.

На вокзале Измайлов купил у разносчика два пирога с печенью и бутылку кваса в длинной, плетеной из лыка корзинке. Потом ехал по Ораниенбаумской ветви Балтийской железной дороги, и все время казалось, что везет с собой лапоть. Постановил при первой же возможности пироги съесть, а корзинку – выбросить. От станции до монастыря, основанного в 1743 году архимандритом Варлаамом, ходила конка, доставлявшая в монастырь богомольцев. Дальше Андрей Андреевич удачно сговорился с молодым монашком, который ехал в прилегавшую к имению деревеньку по какой-то надобности. Денег монашек не взял, совершил богоугодное дело. В пути беседовали о том, как веруют в Сибири, об истории раскола. Монашек слушал внимательно, встревал и вопросы задавал дельно.

Ласково распрощавшись с Божьим человеком почти на месте, Измайлов себя вовсе позабыл, и шел, и спрашивал что-то, как будто его на нитке вели. В результате предстал перед Элен Головниной с «лаптем» в руках и надкусанным пирогом, из него торчащим.

Элен засмеялась и указала пальцем. Волосы у нее были убраны волосок к волоску, как у фарфоровой куклы. Измайлов взглянул на пирог и покраснел.

– Глупость какая! – сказал он и добавил. – Да, впрочем, у меня всегда так…

– Хороший ли пирог? – спросила Элен, подошла, протянула руку и, глядя в глаза, откусила с той стороны, где кусал Измайлов.

Андрей Андреевич обомлел от противоречий нахлынувших чувств и стоял, не зная, что говорить и делать.

Элен положила огрызок на место, отошла к дивану, обитому веселым, с полевыми цветами, штофом, села, аккуратно, носок к носку поставив маленькие ножки в голубых туфельках, расправила складки на платье и зарыдала.

Измайлов отшвырнул «лапоть» и бросился к ней. Сел на пол, припал к коленям. Элен перестала рыдать, нежно погладила его по намечающейся лысине.

– Я думала, вы не приедете, – всхлипнув, сказала она так, словно за что-то извинялась. – Я бы понять смогла, но как жить – не знала. Теперь вы здесь и все будет хорошо.

От ее милой уверенности и прикосновения к плешке теплой ладони у Измайлова обозначилась слабость в коленях. Он испугался, что когда придет черед встать – не сможет.

Во время ужина Элен потчевала гостя с купеческим радушием и аристократическим иезуитством одновременно, все время повторяя: «Попробуйте, мне приятно будет». В результате Андрей Андреевич съел раза в два более, чем хотелось.

Слуги сновали вокруг, молчаливые и стремительные, как мыши. Их количество раздражало в Измайлове демократическую жилку. Он понимал, что всем им в доме не место и не дело, они просто изыскивают предлоги, чтобы взглянуть на него, и по своему оценивают. В том, что итоговая оценка выйдет нелестной, Измайлов не сомневался. Он всегда нравился пролетариям и работникам на земле, но не нравился барским прислужникам и, пожалуй что, этим гордился.

Когда окончательно стемнело, Элен пригласила его к себе. Он сел в жесткое кресло, а она с удивительной непринужденностью взяла книгу, развернула лампу и попросила разрешения прочесть Измайлову некие понравившиеся ей места.

«А то мне здесь и поделиться не с кем,» – опять оправдываясь, сказала Элен.

Измайлов выслушал, покивал головой, ничего не поняв, и все время чтения думал о том, что вот так же она читала на ночь Василию Головнину.

– Вам Маняша комнату приготовила, – сказала Элен после того, как обсудили Софи Домогатскую и ее невероятно увеличившееся за последнее время семейство (о Туманове и его отношениях с Софи не было сказано ни слова). – Чтобы все как положено. Но, может, вы сразу со мною останетесь? Или мне к вам прийти?

– Елена Николаевна… – начал Измайлов.

– Элен… пожалуйста… – перебила женщина.

– Хорошо, Элен… Я не думаю, что мы должны…

– А как же? – удивилась Элен. – Я думала… раз я теперь одна живу… мы с вами… Или? – Элен вдруг стремительно покраснела. – Я… я что-то не так поняла? Что-то ужасное сказала?! Сделала?!..

– Элен, милая! – Измайлов подошел и мягко обнял в панике кинувшуюся ему навстречу женщину. – Вы все поняли и сделали правильно. Я люблю вас всем сердцем и думаю только о вас… Каждую минуту хочу быть с вами… Если бы ради вашего блага понадобилась моя жизнь…

Андрей Андреевич автоматически говорил подряд, не слишком заботясь о связности, все те фразы, которые, как он знал из жизни, нравятся всем женщинам без разбора, и успокаивают любую в любой ситуации (только вот за Софи Домогатскую он, пожалуй, не поручился бы…). Элен, действительно, перестала дрожать, снизу вверх доверчиво взглянула теплыми карими глазами.

«Ну ладно, а делать-то теперь чего?» – спросил трезвый голос где-то внутри инженера.

«Да делай, что она хочет, и ладно. Там разберешься,» – также трезво ответил кто-то другой.

Измайлов, обнимая Элен и все еще продолжая что-то бормотать, с интересом выслушал этот диалог и решил не противиться мнению непонятных, но вроде бы здравомыслящих собеседников. До сих пор внутри (и помимо) его никто и никогда не разговаривал.


Когда Измайлов совершил вечерний туалет и снова вошел в комнату, Элен уже отпустила Маняшу, лежала в кровати и ласково улыбалась ему навстречу. В ногах под высокой кроватью виднелся ночной горшок с крышкой, кокетливо расписанный фиалками. Элен была одета в шелковую с кружевами ночную рубашку с завязками под горлом и – спаси, Господи! – в ночной чепец. Ленты от чепца тоже были завязаны под подбородком красивым бантиком. Боевая юность Измайлова прошла среди революционерок и прочих передовых девиц, и представшая перед ним картина была ему внове.

Поколебавшись несколько мгновений, он решил, что бантики, в конце концов, можно и развязать, и полез под одеяло.

– Лампу, Андрей Андреевич, не надо погасить? – ангельским голосом спросила Элен.

– Не надо, – буркнул Измайлов. Он уже выяснил, что ночная рубашка, в которую облачена Элен, весьма длинна, полна оборочек и полностью закрывает ступни.

Когда Измайлов потянул на себя первую завязку, Элен закрыла глаза и замерла. Ее полная грудь и округлые плечи в свете лампы выглядели изваянными из розового мрамора. Инженеру казалось, что в постели с ним лежит прекрасная статуя, из какой-то дурацкой игры одетая в шелковую ночную рубашку.

Он попробовал приласкать, разбудить ее, но Элен не шевелилась и не открывала глаз. Только тихое, мерное дыхание выдавало, что она еще жива.

Измайлов оправил сорочку Элен и отстранился.

– Пусть будет все… до конца… – прошептала женщина, по-прежнему не открывая глаз.

Измайлов тихо выругался в ответ. Больше он ничего не мог сделать.

Элен все поняла и из-под сомкнутых ресниц бесшумно покатились крупные, как горох слезы. Плачущая статуя – удивительный фокус, спешите видеть.

– Я не могу вам нравиться, простите, – снова извинилась она.

– У вас здесь выпить есть? Я имею в виду, спиртное? – спросил Измайлов, уверенный в том, что Элен либо оскорбится, либо просто не ответит.

– Внизу, в буфетной, на верхней полке – наливки, – тут же, словно ждала именно этого вопроса, сказала она.

Измайлов оделся, спустился в буфетную, нашел какую-то темно-коричневую бутылку, подозрительно понюхал и, поколебавшись, налил себе целый стакан. Выпил длинными глотками, едва сдерживая тошноту. Наливка, впрочем, оказалась вполне вкусной. Покачав бутылку в руке, Андрей Андреевич плеснул себе еще полстакана.

Посидел немного у окна на венском стуле, потом поднялся наверх. Не ложась в кровать, примерился и с удовольствием разорвал от ворота вниз ночную сорочку Элен. Чепец решил не трогать, опасаясь запутаться в завязках и нечаянно задушить женщину.

После навалился сверху и грубо и без затей овладел ею. Элен так и не произнесла не звука, только дышала чуть более шумно. Наверное, ей просто тяжело было держать его на себе. Измайлов был не очень высок ростом, но коренаст и увесист.

Утром он проснулся сразу, толчком, все помня и мучаясь похмельем и чувством вины.

Элен лежала рядом на боку, смотрела на него и печально улыбалась. Удивительно, но рубашка на ней была целой. Измайлов даже головой помотал от изумления, но тут же сморщился от боли.

– Что я наделал, Элен… – пробормотал он.

– Ничего, я привыкла, – улыбнулась Элен.

– К чему ты привыкла?! – не обращая внимания на боль, расколовшую голову на три неравных куска, крикнул он.