— А я и не мужик. Мужики в поле пашут, а я, между прочим…

— Оставь ты свои шутки дурацкие! — перебил отец. — Если тебе это слово так не нравится, давай заменим его на слово «мужчина»… Знаешь, почему тебе так тяжело сейчас? Потому что ты живешь, а сам не знаешь, для чего и для кого.

— Правильно, — он кивнул в ответ. — Понятия не имею.

— А это плохо. Очень плохо, Никита. В жизни у человека всегда должен быть какой-то смысл. Человек должен жить для кого-то, или для чего-то… Его что-то должно держать на этой земле, понимаешь? Вот когда твоя мать умерла, ты у меня остался. И не отпускал меня… Туда, вслед за ней. Куда мне так хотелось… Но я не мог, потому что был ты. Понимаешь?

— Понимаю. Много раз уже слышал об этом, только, увы, не имею такого объекта притяжения, а посему — не вижу смысла…

— Брось ты эти разговоры, слышишь? — отец стукнул кулаком по столу. Так сильно, что пустые рюмки подпрыгнули.

— Ну что ты расшумелся…

— А то и расшумелся, что глупости ты говоришь. И я ведь знаю, давно у тебя эти мысли в голове бродят…

— Да перестань, — искренне попытался он успокоить отца. — Никакие мысли в голове у меня не бродят. Не собираюсь я над собой ничего такого сделать. Но, если честно, знаешь… Был бы совсем не против, если бы и на меня вот так же, как на него, поздним вечером… Даже благодарен бы был. Только почему-то никто на меня не хочет нападать. Наверное, не произвожу достойного впечатления…

— Прекрати сейчас же, слышишь? — снова вспылил отец. — Ты молодой еще, у тебя все впереди. Тебе, Никита, нужно…

— Что мне нужно?

— Жениться, — с неожиданной убежденностью в голосе ответил отец. — Семью завести, ребенка… Вот тогда бы все по-другому пошло.

— Жениться?! Да вы сговорились, что ли? — хрипло отозвался Никита.

Этот отвратительный ком в горле, который внезапно до неузнаваемости изменил его голос, нужно было куда-то прогнать. Протолкнуть вниз каким-то образом… Он быстро налил в рюмку водки и выпил одним глотком.

— Ты о чем? — спокойно спросил отец, будто ничего не заметив.

Не ответив, он поднялся с дивана, включил проигрыватель. Долго рассматривал высокие стеллажи с компакт-дисками, пытаясь отыскать что-то давно забытое. Наконец нашел, смахнул пыль, раскрыл обложку.

Никита и сам не понимал, отчего это ему вдруг захотелось сегодня слушать Эдит Пиаф. Не вспоминал о ней уже несколько месяцев, и вдруг…

— Никита, я задал тебе вопрос, — напомнил отец.

Тихо зазвучала музыка.

— Ах, да, ты о моей женитьбе… За сегодняшний день ты — уже второй человек, которому пришла в голову эта сногсшибательная идея.

— И кто же был первым?

— Первым…

«Что-то ведь было у нее в глазах. Какие-то ноты… Жалко, не успел разобрать», — подумал про себя и ответил:

— Да так, девчонка одна.

— Девчонка?

— Ну, девушка, женщина, как тебе больше нравится. Я даже имени ее не знаю… Так вот, она этой же проблемой была озабочена. Решила, что мне непременно семью завести надо. Это не ты ли, случайно, отец, ее ко мне подослал?

— Никого я к тебе не подсылал, — обиделся отец. — Да что за девушка-то?

— Обыкновенная девушка. Растрепанная немного, со светлыми волосами. В домашнем халате и в тапочках… В общем, знаешь, так себе. Ничего особенного…


Ирина осторожно поднялась с постели, стараясь, чтобы не услышала и не проснулась мама.

Часы равнодушно показывали десять минут третьего. Вздохнув, она отыскала ногами под кроватью тапочки и, неслышно ступая, пошла на кухню.

В ночной тишине звук капель, бьющихся о стекло, звучал отчетливо и как-то слишком уж безысходно. Она вспомнила о том, что день был солнечный, вечер — туманный. Теперь, ближе к утру, небу стало окончательно грустно. Переменчивое и весьма сентиментальное оно, это небо, подумала Ирина, плеснув в чашку заварки.

Пододвинула к окну табуретку, приоткрыла форточку, закурила…

Странная вещь — бессонница. В голову постоянно приходят какие-то мысли, нет им конца, среди них — важные и неважные, они путаются, переплетаются в какой-то слишком уж замысловатый клубок. Балансовый отчет вполне мирно сосуществует в этих мыслях с подтекающим краном, со стертыми набойками на осенних ботинках, которые срочно нужно заменить, и постоянным рефреном звучит один и тот же вопрос. Тот самый вопрос, на который она так долго и так безуспешно пытается найти ответ: что делать дальше?

Поставить точку. Остаться одной. Пусть — одной, но зато не будет больше этих постоянных скандалов, слез, глупых, ничего не значащих извинений. Все говорят, что время лечит. Всех лечит — значит, вылечит и ее. Пожалеет, не бросит, позаботится…

Смириться. Успокоиться, начать наконец контролировать свои эмоции, попробовать приспособиться. В конце концов, бывает и похуже… По крайней мере, он ее не бьет. Ну, может, стукнул пару раз, так это не очень сильно, и потом — она сама заслужила… Заслужила, конечно же. И даже если не заслужила — все равно, можно сделать скидку на темперамент, ведь некоторые люди в гневе просто не умеют контролировать свои эмоции. Андрей как раз из таких людей, и не его вина, что он таким родился. И все же…

Поставить точку? Смириться? Или…

Если бы только он был, этот третий вариант. Но третьего было не дано, она это знала, а потому начинала совсем уж как-то

по-детски мечтать о том, что появится вдруг в ее жизни какой-то человек, которому придется подчиниться беспрекословно. Который все решит за нее, а она просто выполнит его волю, просто послушается, как слушалась маму в далеком детстве. И тогда не в чем будет обвинять себя — даже в том случае, если выбранный вариант окажется не верным. Можно будет все свалить на него, на этого человека, волю которого она выполняла.

Поставить точку… Она сидела возле окна и даже представляла себе ее, эту большую жирную точку, как она ставит ее на последней странице толстой книги, которую она пишет слишком долго. Планируемый хэппи-энд уже невозможен, сюжет больше не контролируется, самовластно выползая из поставленных рамок, настойчиво пытаясь превратиться в драму… Тогда почему дрожит рука, почему никак не может опустить перо на бумагу, прикоснуться и отпрянуть? Разве она ей нужна, эта драма? Наверное, все же лучше остаться одной…

Она снова, в который раз уже, попробовала представить себе ее, эту «жизнь одной».

День начинается со звонка будильника. Продолжается свистом чайника на плите. Она пьет кофе в одиночестве. Едет в толпе людей на работу, в той же толпе — с работы. Вечер проводит у телевизора. Выходные — у телевизора. Со временем он перестанет быть ей противен. Она научится смотреть бразильские сериалы, полюбит современную эстраду и будет находить, что юмор в передаче «Аншлаг» очень тонкий и искрометный. Она станет смеяться над глупыми шутками, станет подпевать Маше Распутиной, увлечется политикой, кулинарными поединками, захочет стать миллионером, свяжет на досуге симпатичный малиновый шарфик, чтобы отвезти его на «Поле чудес» и подарить Якубовичу. Она будет мирно и тихо стареть, переживая сотни чужих кино-жизней и отдавая взамен — единственную, свою… Стареть вместе с мамой, с кошкой или собакой, которую она непременно заведет, чтобы не сдохнуть от одиночества. Вернее, чтобы эта смерть не оказалась скоропостижной. Чтобы она была медленной, долгой и мучительной…

Впрочем, возможен и несколько иной исход. Возможно, осатанев в один прекрасный день от телевизора, она подойдет к зеркалу, и, вспомнив вдруг давно забытую строчку из Ахматовой, бросится на улицу. И снова встретит там какого-нибудь мужчину, в пальто или без пальто, это уже не важно, и бросится перед ним на колени, и станет умалять его, чтобы он разделил с ней это ее опостылевшее одиночество… Чтобы он вошел в ее дом и расколотил молотком этот чертов телевизор, сублимацию жизни…

«Я горькая и старая. Морщины покрыли сетью желтое лицо. Спина согнулась и трясутся руки…»

Как же там было дальше?

«А мой палач…»

За спиной щелкнул чайник. Ирина покосилась на него равнодушно, поднялась нехотя, налила в чашку кипятка.

«А мой палач глядит веселым взором и хвалится искусною работой, рассматривая на поблекшей коже следы побоев… Господи, прости!»

Подумала: если бы можно было начать все сначала, она бы разорвала эти отношения после первой же ссоры, после первой же его грубости. Если бы можно было вернуть назад эти шесть лет. Ведь тогда, шесть лет назад, ей было всего лишь двадцать два, и у нее были шансы. А теперь?

Она приоткрыла пудреницу, забытую на столе. Встретившись глазами со своим отражением, придирчиво осмотрела сеть мелких морщинок, две из которых были обозначены достаточно четко. Похлопала подушечками пальцев, отвела зеркало подальше, чтобы увеличить обзор. Нет, конечно, еще не старая. Еще сгодится, еще послужит… Лет десять, а то и больше еще будет смотреть на себя в это зеркало, не испытывая панического ужаса. А значит, еще не поздно, еще можно все изменить, есть шанс начать жизнь сначала…

Ирина вспомнила вдруг, как давным-давно, совсем девочкой, классе в пятом или шестом, она влюбилась без памяти в своего одноклассника. Но чувств своих не открывала, любила молча почти целый год, ловила взгляды, краснела. А потом вдруг на перемене он подошел к ней и сказал: «Ирка-дырка!» И засмеялся… Тогда ей тоже казалось, что в жизни больше уже ничего не случится. Что она просто будет потихоньку доживать свою жизнь до старости, а ее первая любовь так и останется единственной. И теперь — почти то же самое, с той лишь разницей, что тогда, в двенадцать лет, она совсем не боялась остаться одной, она даже гордилась немного этой своей романтической обреченностью на одиночество. Этакий Чайльд Гарольд в юбке… А вот теперь, в двадцать восемь, ей страшно. До жути страшно остаться — одной.

«А мой палач глядит веселым взором…»

Но, собственно, кто он — ее палач?

«Одиночество — странная болезнь, которая излечивает от всего, в том числе и от одиночества». Эти слова она услышала недавно по телевизору — от самый редкий случай, когда показывали хорошее кино. Герой Джереми Айронса был смертельно болен. Ему было проще, гораздо проще чем Ирине, которой, возможно, придется задержаться на этом свете еще лет сорок. Или пятьдесят…