А в начале декабря я познакомился с юной скрипачкой. В то утро Катя снова ушла, а я, промаявшись без дела, потому что большой босс неожиданно приказал отдыхать, поехал к Плахе умиротворяться. Выпал снег, легкий морозец щипал кожу, а я спер гитару и ушел на озеро.

Хрупкая, белокурая девчушка сидела на берегу озера и играла. И музыка срывалась со струн, то взмывая ввысь острокрылой птицей, то опадая горным водопадом, то мчась и рыча диким зверем. И старая Плахина гитара сама легла в руки, и по грифу заплясало зимнее солнце, а пальцы коснулись струн. Легко и волнующе. Девчушка вздрогнула, обернулась, взметнув пшеничными кудрями, выпавшими из-под пестрой шапки. На мгновение я замер, потому что эта девочка была так похожа на Лильку. Сердце гулко ударилось в ребра, а пальцы сбились с ритма. Но неожиданно маленькая скрипачка улыбнулась и пригласила в ее симфонию. Я подмигнул ей весело и присел рядом на припорошенную снегом лавочку. Она закрыла глаза и тронула смычком струны. Мы играли в унисон, не теряя ритма, дополняя друг друга, и я поражался, насколько эта девочка талантлива. А когда мелодия закончилась, она вдруг засмеялась с удовольствием. Совсем не как ребенок.

— Ты что здесь делаешь совсем одна? — спросил, когда она отсмеялась и заперла скрипку в футляре.

— Я здесь живу. Вон там, — и она ткнула пальчиком в сторону старого парка, за которым высилось поместье Ямпольских. И сердце вновь больно шибанулось в ребра.

— Ты гуляешь так далеко от дома? — озеро находилось на приличном расстоянии от поместья, а в парк, хоть и охраняемый, могли забрести посетители конюшен. Мало ли что могло стукнуть в голову взрослым? Да и лошади очень непредсказуемые животные.

Скрипачка кивнула, а потом вдруг виновато улыбнулась.

— Я ненавижу заниматься музыкой, — я не сдержался от удивления, учитывая наш недавний тандем. — Эта страшная тетка все время говорит, что я отвратительно играю. Дура старая.

— Согласен, – улыбнулся. — Дура.

И в ее голубых глазенках вдруг вспыхнула радость. Нашла единомышленника? И она на одном дыхании рассказала о своих мучениях на занятиях, о вредной тетке-учительнице и о том, что кроме папы ее никто не понимает, а папу она видит редко.

— Еще тетя Ирена классная…

Тетя Ирена, значит? Выходит, рядом со мной сидела маленькая Лиза.

И осеклась, нахмурилась, потирая переносицу указательным пальчиком, и выпалила:

— А я тебя знаю! Ты — Крис. Тебя тетя Ирена любит. А я Лиза.

Я подофигел от ее заявления. И Лиза (я оказался прав) часто закивала, доказывая свое умозаключение.

— С чего ты взяла, что я тот самый Крис, которого любит твоя тетя? — с трудом подбирая слова, выпытывал я. — Давай помогу, — предложил, наблюдая, как Лиза зубами натягивает перчатки. Она подставила свои ручки, и я спрятал ее пальчики в маленькие перчатки.

— А она тебя рисует постоянно, — охотно отвечала Лиза, похлопав в ладоши.

Я улыбнулся. Вот такая детская логика. Тетя Ирена меня рисует – значит, любит. Впрочем, наверное, она не далека от истины. Катя действительно много рисовала раньше. Меня много рисовала. Но удивительно, что маленькая Лиза меня узнала. Мы помолчали. Лиза лепила снежки, бросая их в замерзшее озеро, а я просто наблюдал за ней. И чем больше смотрел, тем больше я видел в ней ее мать. И обида скручивалась тугим узлом в солнечном сплетении, подогревала злость и рождала мерзкое ощущение ненависти к той, что клялась в верности и любви до самой смерти. Усмехнулся, запрокинув голову к небу. В одном она не солгала: любила до смерти, моей. Паршиво было другое – одной встречи с Лизой хватило, чтобы всколыхнуть всю ту муть, что так легко затмило собой появление Кати.

Я проводил Лизу до самого поместья и пообещал приходить на озеро каждую неделю. И я приходил. И мы болтали и играли: она на скрипке, я на гитаре. Так и подружились, храня в секрете наши посиделки. До Рождества.

После каждой такой встречи я возвращался домой в полном раздрае. Не оставалось даже сил злиться на Катьку, упорно прячущуюся в своем коконе. А я не понимал, как ее оттуда вытряхивать. Да, я убедил ее жить. Вот только жизнь ее была насквозь фальшивой, как наши беззаботные утренние завтраки и болтовня ни о чем. Она по-прежнему пряталась от меня в своей спальне, хоть и не запиралась больше, ночами же будила, рассматривая и едва касаясь меня, будто изучая заново. Она приходила и ложилась рядом, а потом засыпала. Я притворялся спящим, а потом маялся до самого рассвета, прислушиваясь к ее уже ровному дыханию, и душил в себе нестерпимое желание снова получить ее всю. Похоже, мы оба сходили с ума…

Все изменилось в канун католического Рождества, когда Катя замерла у окна какого-то ресторана и вдруг улыбнулась… елке. Улыбнулась по-настоящему открытой, широкой и главное, живой улыбкой. И ее лицо враз просветлело какой-то глупой детской мечтательностью. Как будто у нее внутри зажглась какая-то лампочка. И сердце хуком врезалось в ребра, а потом сорвалось в галоп.

— Стой здесь! – приказал я. Катя ошарашено посмотрела на меня, но я повторил настойчиво: — Стой здесь. Двинешься с места – зацелую.

Она лишь фыркнула в ответ, но осталась стоять. А я пошел добывать ей это пушистое чудо природы.

Переговоры с управляющим рестораном зашли в тупик, пришлось ждать хозяина, а Катю отправлять домой с Василием, выдернутым из очередного злачного заведения. Дела с хозяином пошли быстрее и уже через час я тащил эту здоровенную и до чертиков колючую елку на девятый этаж. Пешком по лестнице, потому что в лифт мы с ней вдвоем не влезли. Тащил, морщась от скрутившей позвоночник боли — иногда накатывала, как напоминание о прошлом.

На нужный мне этаж я поднялся вымокший и злой до жути. Но когда Катя распахнула двери и замерла на пороге, раскрыв рот от восхищения – все стало неважным. Я протиснулся в коридор, прислонил елку к стене и стал раздеваться. А Катя осторожно тронула колючую ветку. А потом просто понюхала ладонь, зажмурившись от удовольствия. Я перестал дышать, такой прекрасной она была в этот момент.

— Елку куда ставить будем? — спросил только чтобы хоть что-то сказать.

— В гостиную, – не открывая глаз, улыбнулась Катя.

В гостиную так в гостиную. Стянул куртку, и уже взял было это колючее чудище, как Катя произнесла:

— Корф, ты сумасшедший.

— Ага, палата номер шесть отдыхает, – и распрямился, глядя на нее. А она вдруг прижалась ко мне всем телом, обнимая крепко, будто страшась, что я сию минуту исчезну.

— Как же здорово, что ты вернулся, – прошептала она куда-то в плечо и тут же отстранилась. На долю секунды я перехватил ее взгляд. И мне показалось, будто она прощается. Но она не дала додумать, принялась командовать, куда и как ставить елку. И я решил оставить предчувствие и расспросы на утро. Все-таки канун Рождества. Праздник должен был стать волшебным.

А когда елка торжественно была воздвигнута в самом центре полупустой комнаты, Катька откуда-то притащила гирлянду. И тогда я возненавидел и гирлянду, и елку, и Рождество с грядущим Новым годом скопом. Гирлянда оказалась короткой, и ее никак не хватало на всю елку. Если начинали с верхушки – шнур не доставал до розетки. Вешали снизу – половина дерева оказывалась не украшенной. Я вспотел, злился до чертиков, и спина, все-таки сорванная тасканием елки, разламывалась надвое. Раскаленный штырь вгрызся в позвоночник, расплавляя кости, накаляя нервы. Я морщился от боли, но терпел. А Катька, ничего не знающая о моих мучениях, хихикала, наблюдая за моими путешествиями с табурета под елку и обратно. Ее хихиканье раздражало, но я смирялся, стискивая зубы от дикого желания выбросить это чертово дерево в окно и выпить чего-нибудь покрепче. И снова лез под елку или взбирался к макушке. Свитер мешал до одури – я то и дело закатывал рукава, и тело взмокло – но снять его так и не решился. Его сняла Катя. Сперва стянула за свитер меня с табурета – гирлянда упала на нижние ветви, мигая радужными фонариками – и потрогала живот под свитером. Я замычал от удовольствия, такого острого, что едва не задохнулся. Потом погладила ноющую спину вверх вниз, и ввинчивающийся в позвоночник раскаленный штырь вдруг исчез, словно и не было. И стало совсем невыносимо. Но я не шевелился, позволяя Кате гладить, щекотать и прижиматься ко мне. Я так давно хотел этого, так давно ждал. И она словно забыла о прежних днях, о своих страхах. Ластилась как кошка, того и гляди мурлыкать начнет. И от этого темнело в глазах и болезненно ныло в паху от желания. А когда она в нетерпении заскулила и стащила с меня свитер, и укусила за плечо – я сгреб ее в охапку и, наконец, получил ее всю, живую, страстную, счастливую, любимую.

И когда ласки вдруг стали невыносимыми и нужно было спешить, чтобы успеть насладиться свободой вдвоем, Катя вдруг оторвалась от меня и прошептала:

— С днем рождения, Корф.

Мы занимались любовью на полу под сверкающей пестрыми огоньками елкой, потом пили вино и заедали мандаринами, и снова целовались горячо, забывая дышать. И приходили в себя, когда получали друг друга без остатка. Катя тихо смеялась, а я все спрашивал, почему она веселится. И это было так…правильно и привычно, словно так было всегда. А потом Катя уснула, засопев мне в подмышку.

И только тогда я позволил себе ее рассмотреть. Бледное личико в облаке длинных зачем-то высветленных волос. Острые плечики, аккуратная грудь, вмещающаяся в моей ладони; длинные, загорелые ноги. И витиеватая надпись на правом боку о маленькой девочке и мальчике, разбившем ее сердце. Провел по черным буквам пальцем и, сдерживая внезапно подкатившую злость, поцеловал Катю в макушку: в нос забился аромат вишни, карамели и хвои. Я прикрыл глаза, вспоминая ее запах, такой родной, сводящий с ума.

Оказалось, я совсем забыл, какая она. Как пахнет. Как мечтательно улыбается во сне. Как смешно морщит нос. Как часто дышит, когда занимается со мной любовью. Как ни на миг не отводит от меня восхищенных синих, как осеннее небо, глаз. Как обнимает, сильно, прижимаясь всем своим хрупким и горячим телом, словно боится, что я сбегу.