— Я это знаю и слышала, что он относился к ней, как к святой…

— Было бы лучше, если бы ты смотрела на вещи с менее возвышенной точки зрения!

— О, папá! Не повторяй этих слов! — прервала она его умоляющим голосом. — Ведь я узнала вчера, что у нее не было сердца.

— Не было сердца? — Он улыбнулся, но лицо его при этом приняло отвратительное выражение. — Не было сердца? — повторил он. — Как понять твои слова, дитя мое?

— Она не была добра к несчастным, она готова была натравить собак на бедняков, просивших ее помощи.

Министр снова вскочил с места, но на этот раз в порыве сильного гнева. Он топнул ногой, и с его губ чуть не сорвалось проклятье.

— Кто вбил тебе в голову все эти глупости? — спросил он злобно.

Барон вдруг увидел, что находится еще дальше от цели, чем в начале: он понял, что эту детски чистую душу нелегко забросать грязью житейской правды.

— Хорошо, — сказал он после некоторого молчания, садясь около нее. — Если тебе так нравится, то скажем, что бабушка была святыней принца, который любил ее так нежно, что однажды составил духовную, в которой делал своей наследницей графиню Фельдерн и совершенно отказывался от своих родственников.

Лицо молодой девушки вдруг оживилось.

— Она, конечно, протестовала против такой несправедливости, — прервала она его, задыхаясь от волнения, но с полной уверенностью.

— О, ребенок! Нет, дело было совсем иного свойства… Я, впрочем, должен предупредить тебя, что весь свет разразился бы гомерическим хохотом, если б твоя бабушка вздумала действовать, как ты говоришь… Против получения полумиллионного наследства не очень-то протестуют, душа моя! И в том отношении, что бабушка приняла предлагаемое ей наследство, она совершенно права. Не прав был он, принц! Но теперь нам придется коснуться одного пункта, которого и я не могу извинить.

— Но, папá, мне лучше умереть, чем касаться этого пункта! — проговорила девушка жалобным голосом.

Лицо ее покрылось смертельной бледностью, губы дрожали, и голова опустилась на подушку дивана.

— Дорогое дитя мое, умереть не так легко, как тебе кажется… Ты будешь жить, даже услышав рассказ об этом темном пункте, и если послушаешь моего совета, то тебе представится возможность предать его забвению… Так, завещание принц написал уже несколько лет назад, и его отношение к твоей бабушке не менялось до тех пор, пока не вмешались злые сплетники. Они стали ссориться, даже разъезжались в сердцах. В одну из таких минут графиня Фельдерн давала в Грейнсфельде большой бал-маскарад, но принца там не было… Вдруг среди ночи бабушке было объявлено, что принц Генрих умирает. Кто сообщил ей об этом, до сих пор неизвестно. Она оставляет бальный зал, садится в экипаж и едет в Аренсберг. Твоя мама, в то время семнадцатилетняя девушка, которую принц любил, как отец, сопровождает ее…

Он замолк на минуту.

Дипломат как будто колебался. Он взял флакон и поднес его к лицу молодой девушки, прислонившейся к подушке дивана.

При этом движении Гизела подняла голову и оттолкнула его руку.

— Мне не дурно, рассказывай дальше, — проговорила она быстро, с необыкновенной бодростью. — Не думаешь ли ты, что очень сладко чувствовать себя под пыткой?

Взгляд, полный страдания, метнули в его сторону ее карие глаза.

— Конец скоро, мое дитя, — продолжил он глухим голосом. — Но я должен тебя просить настоятельно не терять головы, ибо ты сейчас похожа на помешанную. Ты должна понимать, где ты и что и у стен есть уши! Принц был на последнем издыхании, когда графиня Фельдерн, едва переводя дух, бросилась к его постели, но он оттолкнул ее — сильно зол был на эту женщину… На столе лежало второе, только что продиктованное и подписанное умирающим и Цвейфлингеном и Эшенбахом, которые находились при принце, завещание. По этому завещанию все наследство переходило к княжескому семейству в А.

Я сам в этот роковой час находился по дороге в город, чтобы призвать князя к постели умирающего для примирения… Принц умер, проклиная твою бабушку, а полчаса спустя по соглашению с Цвейфлингеном и Эшенбахом новое, только что написанное завещание принца брошено было ею в камин, и, таким образом, она сделалась наследницей умершего.

Из груди девушки вырвался полукрик-полустон, и прежде чем министр успел помешать, Гизела вскочила, распахнула окно, отдернула жалюзи, и лучи заходящего солнца залили пурпурным светом стены и паркет.

— Повтори мне при дневном свете, что бабушка моя была бесчестной женщиной! — ее нежный, мягкий голос оборвался рыданиями.

Как тигр бросился министр к девушке и оттащил от окна, зажав ей рот своими холодными костлявыми пальцами.

— Ненормальная, ты умрешь, если сейчас же не замолчишь! — прошипел он сквозь зубы.

Он усадил ее на софу; закрыв лицо руками, Гизела опустилась между подушками и разрыдалась. Минуту он стоял перед ней молча, затем медленно подошел к окну, снова запер его и опустил шторы. Ноги его неслышно ступали по ковру, который он только что топтал с такой яростью, и руки, которые с такой грубой силой только что трясли нежные плечи молодой девушки, теперь с аристократической мягкостью опустились на руку падчерицы.

— Дитя, в тебе скрыт демон, который в состоянии превратить в бешенство всякое мирное расположение духа, — произнес он, нежно отводя руки ее от лица. — Безрассудная! Под влиянием ужаса ты заставила язык мой произносить слова, которые совершенно чужды моему сердцу… Ты сильно встревожила меня, Гизела, — продолжал он строго. — Вся эта доброжелательная толпа с лестью и медом на устах, наполняющая замок, сочла бы себя оскорбленной, если бы твой неожиданный крик достиг ее уха… Вся эта жалкая сволочь стелилась перед блистательной графиней Фельдерн, отлично пользуясь богатством сиятельной красавицы. Но, тем не менее, в этом кругу все убеждены, разговаривая, конечно, лишь шепотом об этом, что наследство Фельдернов незаконно.

— Люди правы: княжеское семейство обворовано самым постыдным образом, — сказала Гизела глухим, прерывающимся голосом.

— Совершенно верно, мое дитя, но ни одно человеческое ухо никогда не должно этого слышать. Мне хорошо известна твоя резкая манера выражаться. Я мужчина, в моей груди не чувствительное женское сердце, и с твоей бабушкой я не нахожусь в кровном родстве, но все же для меня как острый нож твои жестокие, хотя, быть может, и справедливые слова. Я никогда не позволил бы себе назвать так этот поступок.

Он остановился. Это едкое замечание осталось как бы незамеченным девушкой.

— Не думай, — продолжал он быстро, — что я этим хотел извинить совершенную неправду, вовсе нет. Напротив, я говорю, что она должна быть искуплена.

— Она должна быть исправлена, — сказала молодая девушка, — и очень скоро!

Она хотела подняться, но министр удержал ее.

— Не будешь ли ты так добра сообщить мне, что намерена предпринять? — спросил он.

— Я иду к князю, — сказала она, стараясь освободиться от его рук.

— Та-а-к, ты пойдешь к князю и скажешь: «Ваша светлость, я, внучка графини Фельдерн, обвиняю бабушку мою в обмане; она была бесчестной женщиной, обокравшей княжеское семейство… И мне нет дела, что этим обвинением я ставлю клеймо на благороднейшее имя в стране и пятнаю честь целого ряда безупречных людей, которые охраняли его как драгоценнейшее сокровище… Неважно, что эта женщина была матерью моей матери и охраняла первые годы моего детства… Я хочу искупления во что бы то ни стало…» Нет, мое дитя, — продолжал он с мягкостью после короткой паузы, тщетно стараясь разглядеть выражение лица девушки, — так быстро и необдуманно мы не должны развязывать узел, если не хотим взять на себя ответственность за тяжкий грех. Напротив, еще не один год должен пройти до тех пор, пока утаенное наследство не перейдет снова к законным наследникам. Затем настанет час принести жертву, и она будет принесена не одной тобой, но также и мной, что я сделаю с радостью. Аренсберг, который я приобрел за тридцать тысяч талеров, принадлежит также этому наследству, и я передам его по завещанию княжеской фамилии, что значительно урежет капитал для мама. Ты видишь, что и мы также пострадаем во имя Фельдернов и в память твоей бабушки.

Молодая девушка упорно молчала; ее головка склонялась все ниже.

— Так же, как и я, думала твоя покойная мать, твоя добрая и невинная мать. Проступок должен быть искуплен молча, — продолжал министр. — В эту ночь она на коленях стояла у смертного ложа принца и была свидетельницей неправды; она всю жизнь носила в груди роковую тайну, никогда не осмеливаясь вспоминать об этом событии. Она была слишком робка; но при смерти каждого своего ребенка она с горечью говорила, что это справедливая кара Немезиды. Незадолго до ее смерти я узнал из ее собственных уст то, что такой невыразимой печалью отуманивало порой ее милые глаза. Я должен тебе сказать, дитя мое, что нередко страдал от ее немых жалоб.

— Я желала бы знать конец, папá! — отрывисто произнесла Гизела.

Ей в тысячу раз легче было бы слышать гневный, резкий от негодования голос этого человека, чем этот вкрадчивый, ласковый шепот.

— Стало быть, коротко и ясно, дочь моя, — произнес он с ледяной холодностью.

Облокотясь на подушки, министр продолжил с важностью и неприступностью:

— Раз ты того желаешь, я буду просто называть факты. Мать твоя уполномочила меня сообщить тебе тайну, как единственной наследнице владения Фельдернов, на девятнадцатом году твоей жизни, даже если бы твоя бабушка и пережила этот срок. Если я сделал это годом ранее, то ты сама в этом виновата — твои безрассудства принудили меня к этому… Мама твоя желала, чтобы ты была воспитана в строгом уединении, и теперь ты знаешь, что не только болезнь требовала твоего уединенного образа жизни в Грейнсфельде. Последняя воля твоей матери требует от тебя, Гизела, самоотверженности, и ты должна подчиниться этой воле! Мысль, что через тебя должно совершиться искупление тяжкой неправды, что восстановит незапятнанную честь имени Фельдернов, вызывала улыбку радости в ее последние минуты…