Воспоминания нахлынули на Фелиситу, и многое становилось ей ясным. Она понимала теперь те минуты, когда, проснувшись, видела у своей кроватки отца в куртке, украшенной золотыми блестками, и мать с распущенными белокурыми волосами. Они вернулись с представления, во время которого всякий раз стреляли в бедную маму, а она, ничего не подозревая, смотрела на смертельно бледное лицо матери, стремительно и страстно прижимавшей ее к сердцу…

Одну за другой гладила и ласкала девочка эти вещи и заботливо клала их назад в сундучок, а когда крышка снова закрылась, ребенок обнял руками маленький старый ящик и положил на него свою головку — они были старыми друзьями и были одиноки в этом мире, где для дочери фокусника не было ни пяди родной земли… Через окно проникла струя теплого воздуха и принесла с собой удивительное благоухание… Откуда мог взяться этот аромат? И что это за звуки доносились издали? Фелисита открыла глаза, села и стала прислушиваться. Это не мог быть орган францисканской церкви — богослужение давно окончилось. Более знакомый с музыкой человек и не подумал бы об органе — кто-то мастерски играл на рояле увертюру к «Дон-Жуану».

Фелисита придвинула к окну стол и влезла на него. Четыре крыши образовывали замкнутый квадрат. Противоположная крыша была выше остальных и закрывала тот вид, о котором мечтала девочка. Высокая, слегка покатая боковая сторона этой крыши была покрыта цветами, которые качали разноцветными головками. Насколько могла достать человеческая рука, с устроенной у нижнего края крыши галереи были посажены ряды цветов, а выше до самого гребня крыши вился дикий виноград, ветви которого ползли даже на соседние крыши. Галерея шла во всю длину крыши и казалась удивительно легкой, а между тем на перилах ее стояли тяжелые ящики с землей, где росли пышные кустики резеды и сотни роз.

Белый, довольно грубый садовый стул около круглого столика и стоявший на столике фарфоровый кофейный прибор указывали на то, что здесь кто-то жил. Стены были покрыты плющом, по которому вились настурции, их огненные цветы качались и над стеклянной дверью. Она была приоткрыта, и именно из комнаты неслись звуки, привлекшие ребенка к окну.

Взгляд вниз, на пространство, замкнутое между четырьмя строениями, заставил Фелиситу догадаться, в чем дело. Внизу был птичий двор. Фелисита никогда его не видела, так как Фридерика всегда носила ключ от него в кармане. Но она часто приходила на кухню и сердито говорила Генриху: «Старуха наверху опять поливает свою негодную траву так, что из всех желобов течет!» Негодной травой назывались тысячи цветов, за которыми ухаживала старая дева, и в это воскресенье игравшая светские и веселые мотивы!..

Едва мелькнули в головке эти мысли, как маленькие ножки уже стояли на подоконнике. В этом сказалась вся гибкость детской души, в увлечении чем-нибудь новым способной в одно мгновение забыть все страдания и горе. Фелисита лазила, как белка, а пробежать по крышам было для нее пустяковым делом. Правда, оба желоба на крыше поросли мхом и казались довольно ветхими, но они, во всяком случае, не могли бы сломаться и их нельзя было и сравнивать с тем тонким канатом, на котором на глазах Фелиситы танцевала девочка гораздо младше ее. Фелисита выскользнула из окна и, сделав два шага по крыше, очутилась уже в желобе, затрещавшем под ее ногами. Затем девочка влезла на более высокую крышу, перескочила через перила и уже стояла с горящими щеками и блестящими глазами среди цветов.

Фелисита робко смотрела через стеклянную дверь, быть может никогда еще не отражавшую детского лица. Плющ пророс через крышу и продолжал виться в большой комнате. Обоев совсем не было видно, но в маленьких промежутках среди зелени выступали кронштейны, на которых стояли большие гипсовые бюсты — целое собрание серьезных, неподвижных лиц, резко выделявшихся на темной зелени. Ветви плюща обвивали эти бюсты зеленым облаком и висели на окнах, через которые видна была вдали пестрая осенняя зелень на хребте горы и желтовато-серые полосы сжатых полей.

Под окнами стоял рояль, за которым сидела старушка, одетая совершенно так же, как вчера, и ее нежные руки с силой ударяли по клавишам.

Маленькая Фелисита тихо вошла. Почувствовала ли старушка близость человека или услышала шорох, но она внезапно перестала играть и ее большие глаза устремились поверх очков на ребенка. Легкий крик сорвался с ее губ, она сняла дрожащей рукой очки и поднялась, опираясь на рояль.

— Как ты попала сюда, дитя? — спросила она неуверенным голосом.

— Через крыши, — ответила, испугавшись, девочка.

— Через крыши?… Это невозможно! Пойди покажи мне, как ты шла.

Она взяла девочку за руку и вышла с ней на галерею. Фелисита указала на слуховое окно и на желобы. Старушка в ужасе закрыла лицо руками.

— Ах, не пугайтесь! — сказала Фелисита своим милым голоском. — Право же, это было нетрудно. Я лазаю как мальчик, и доктор Бём всегда говорит, что я легкая, как перышко, и что у меня нет костей.

Старая дева опустила руки и ласково улыбнулась. Она провела девочку назад в комнату и села в кресло.

— Ведь ты маленькая Фея, да? — спросила она, притянув Фелиситу к своим коленям. — Твой старый друг Генрих рассказывал мне сегодня о тебе.

При имени Генриха девочка вспомнила о своем горе. Щеки ее покрылись ярким румянцем; ненависть и скорбь провели вокруг маленького рта резкие черточки, которые совершенно изменили выражение ее лица. Эта внезапная перемена не укрылась от старой девы. Она ласково приблизила к себе лицо девочки.

— Видишь ли, деточка, — продолжала она, — Генрих уже много лет поднимается ко мне каждое воскресенье, чтобы получить от меня распоряжения. Он не смеет говорить со мной о том, что творится в переднем доме, и до сих пор никогда не нарушал этого запрета. Как же должен он любить маленькую Фею, если решился нарушить мое строго высказанное желание.

— Да, он меня любит, а больше никто, — ответила Фелисита, и голос ее дрогнул.

— Больше никто? — повторила старушка, и ее кроткие глаза серьезно устремились на ребенка. — Разве ты не знаешь, что есть Некто, который всегда будет любить тебя, даже если все люди отвернутся от тебя? Бог…

— О, Он совсем не хочет знать меня, потому что я дитя комедианта! — резко прервала ее Фелисита. — Госпожа Гельвиг сказала сегодня утром, что моя душа все равно потеряна, и все в переднем доме говорят, что Он отвернулся от моей бедной мамы, что она не у Него… Я Его больше не люблю и не хочу к Нему, когда я умру… Зачем мне быть там, где нет моей мамы?

— Боже правый, что сделали с тобой, бедное дитя, эти жестокие люди с их так называемой христианской верой!

Старушка поспешно встала и отворила дверь в соседнюю комнату. Над стоящей в углу кроватью, над дверями и окнами спускались белые кисейные занавеси, между которыми виднелись узкие полосы бледно-зеленой стены. Какая разница между этой маленькой комнаткой, такой свежей и безупречно чистой, и мрачным будуаром, в котором госпожа Гельвиг молилась по утрам, стоя на коленях!

На ночном столике около кровати лежала большая, очевидно, часто читаемая Библия. Старушка открыла ее уверенной рукой и громко прочитала взволнованным голосом:

— «Если я говорю языками человеческими и ангельскими, а любви не имею, то я — медь звенящая, или кимвал бряцающий». — Она продолжала чтение дальше и закончила словами: — «Любовь никогда не перестанет, хотя и пророчества прекратятся, и языки умолкнут, и знание упразднится». И эта любовь исходит от Него, и Он Сам есть эта любовь, — сказала она, обняв ребенка. — Твоя мать — Его дитя так же, как и все мы, и Он взял ее к Себе, так как «любовь никогда не перестанет». Можешь быть уверена, что она там, на небесах, и если ты посмотришь ночью на небо с его миллионами чудных звезд, то думай и верь, что рядом с таким небом нет ада… Теперь ты будешь любить Его от всего сердца, моя маленькая Фея?

Девочка ничего не ответила, но страстно обняла свою кроткую утешительницу, и горячие слезы потекли по ее лицу.


Через два дня после этого у дома Гельвигов остановился экипаж. В него села вдова со своими двумя сыновьями, чтобы проводить их до ближайшего города. Иоганн отправлялся в Бонн изучать медицину и должен был доставить Натаниеля в тот пансион, в котором воспитывался сам.

Генрих стоял рядом с Фридерикой у отворенной двери и смотрел вслед удаляющемуся экипажу. Он тихонько свистнул, что всегда было у него выражением хорошего настроения.

— Несколько годиков пройдет, пока кто-нибудь из них вернется домой, — сказал он довольным голосом Фридерике, считавшей своей обязанностью вытирать передником глаза.

— А ты и доволен? — огрызнулась она. — Хорошая благодарность за деньги, которые ты получил от молодого барина на водку!

— Иди в кухню, они лежат на плите, я их не трону! Можешь себе купить на них, если хочешь, красную юбку и желтые башмаки.

— Ах ты бессовестный! Красную юбку и желтые башмаки — как у канатной плясуньи! — рассердилась старая кухарка. — Знаю я, чего ты злишься, — молодой барин хорошо тебе утер нос сегодня утром!

— Ты, я вижу, много знаешь! — равнодушно сказал дворник. Он засунул руки в карманы, поднял плечи и принял еще более непринужденную позу.

— Человек, который получает двадцать талеров жалованья и у которого лежит в сберегательной кассе всего пятьдесят талеров, — продолжала она ядовито, — изображает перед своими богатыми господами Великого Могола и заявляет: «Отдайте мне чужого ребенка, я помещу его у своей сестры, и он не будет стоить вам ни одного геллера».

— А молодой барин, — закончил Генрих, — ответил на это: «Дитя в хороших руках, Генрих, и во всяком случае останется в доме до восемнадцати лет, и ты не посмеешь заступаться за нее, если она будет противиться моей матери. А если ты еще раз застанешь старую кухонную ведьму подслушивающей у дверей, отколоти ее без всякого милосердия». Что бы ты сказала, Фридерика, если бы я сейчас…