Взор ее робко скользил по его могучей фигуре. Ничтожное пространство лежало между ними, а какая-то таинственная бездна, о которой знал он один, должна была разделить их навеки. Когда-то холодный, все взвешивающий ее рассудок, строго державшийся так называемых светских приличий, был бессилен теперь против мощного призыва ее сердца. Если бы этот человек, шедший рядом, сказал ей: «Иди за мной, оставь все, что они называют своим и что ты никогда не любила, иди за мной в неведомую даль и неизвестное будущее», она пошла бы за ним, не говоря ни слова, держа его за руки, несшие когда-то незнакомую больную женщину. Далекий дипломат с ледяным лицом, называвший ее «дочерью», навсегда утратил последние остатки доверия молодой графини.

Они шли молча.

Лицо Оливейры казалось отлитым из металла. Взор его не обращался более к молодой девушке, но она видела, как его смуглые щеки вспыхивали всякий раз, когда ее нога, спотыкаясь о камень, заставляла покачнуться тело.

Таким образом они достигли того места, где тропинка еще более сужалась. Сердце Гизелы забилось тревожно: ноги Оливейры, казалось, скользили по краю пропасти. Среди царившей тишины она слышала, как камни, потревоженные его ногой, с шумом падали на каменистое дно карьера. Всегда сдержанная, молодая девушка вдруг схватила его руку обеими руками.

— Я боюсь за вас, — тихо проговорила она с умоляющим взглядом.

Он стоял, словно окаменев от прикосновения этих маленьких ручек, под впечатлением этих слов. Гизела не видела его лица, но видела его вздымающуюся грудь.

Она не знала, какие чувства испытывал этот человек, не успела об этом подумать.

Оливейра тихо освободился от ее рук, причем сильная рука его дрожала.

— Ваша заботливость не к месту, графиня Штурм, — сказал он твердым, ровным голосом. — Идемте. Моя обязанность провести вас по этой дороге, чтобы вы никогда впоследствии не вспоминали о ней с ужасом.

Увы, этого он был не в состоянии сделать — всю свою жизнь она с ужасом будет вспоминать чувства, пережитые ею в этом месте. Она обнажилась перед человеком, который менее всех должен был читать в ее сердце… И если в его словах и звучала горечь, если он и на самом деле охранял каждый ее шаг, это все равно не примиряло ее с собой.

Она пошла далее, опустив голову, с тупым отчаянием в душе, как будто для нее было потеряно все, что есть в ней доброго и благородного, — любовь, надежда и собственное достоинство. Опасный путь был пройден, и португалец поспешил назад, чтобы перевести лошадей. В то время как он отвязывал животных, шляпа его упала, а с нее слетели все цветы, которые Оливейра отбросил от себя движением, полным заметного отвращения.

Он вскочил на своего коня и взял Мисс Сару за повод.

Гизела закрыла глаза. Да, как бы ни был мужчина равнодушен к женщине, смотреть без страха за нее, как она проезжает по краю пропасти, он не мог. Девушка облегченно вздохнула, увидев перед собой свою лошадь. Встав на обломок скалы, она легко вскочила на спину животного, и оба всадника помчались к лесу.

Глава 22

Немного времени спустя они выехали на проезжую дорогу которая соединяла Нейнфельд с Грейнсфельдом.

Вдруг они услышали быстро приближающийся стук колес. Оливейра придержал коня, и вскоре их догнали пожарные телеги с нейнфельдскими рабочими.

Как приветливо раскланивались эти люди с португальцем! Какой радостью светились их лица! На этих-то людей и жаловалась госпожа фон Гербек, сетуя, что они раскланиваются с ней не столь подобострастно, как прежде, и что они не стоят с открытыми головами все время, пока она проходит мимо.

… И что такого сделала эта женщина, чтобы требовать такого почтения к себе? Представляла ли она сильный разум, который дает миру новые идеи, расширяет мировоззрение людей? Стремилась ли каким бы то ни было образом улучшить благосостояние людей? Была ли она талантлива, в конце концов? Совсем наоборот. Она приходила в ужас от новых идей, считая их проповедников революционерами, а ее кругозор был ограничен законом ее узкого и черствого сердца. Она никогда пальцем не шевельнула ради ближнего и довольствовалась тем, что возносила свои молитвы к небу, прося ниспослать милость благочестивым верующим и кару на головы богоотступников. Занятие искусствами она находила «неприличным» для высокорожденных людей; всегда во всем требовала она рабской покорности остального человечества относительно ее собственной персоны, лишь потому, что родители, произведшие ее на свет, ставили слово «фон» перед своим именем.

Гизела покраснела от негодования, подумав, какой вывод неизбежно следовал из этого критического анализа. Первый раз она критическим оком взглянула на свою воспитательницу. С какой быстротой под благотворным воздействием гуманности развилась способность к проницательному суждению в этой юной, скрытной, предоставленной самой себе натуре, и в то же время какой недюжинной силой обладало ее сердце, если все это оно могло чувствовать в минуту, когда ему была нанесена глубокая рана!

Вскоре пронеслась мимо них еще одна телега с рабочими, лица которых были встревожены и бледны.

— Это нейнфельдцы, — сказал Оливейра.

— Их-то не постигло несчастье, — проговорила Гизела тихим голосом. — Новые дома, которые вы построили для нейнфельдских рабочих, стоят в противоположной стороне селения, а горит ряд домов поденщиков, которые нанимаются на полевые работы. Все они с драными крышами, с жалкими глинобитными стенами, с поломанными оконными рамами, заклеенными бумагой…

Оливейра посмотрел на нее с удивлением — слова эти слишком резко прозвучали в устах девушки.

— В этих лачугах живут люди, которые обязаны работать на нас, а мы в награду за это платим им презрением. Мы едим хлеб, выращенный их руками, в то время как они сами голодают. Мы ублажаем себя, а они рождены для нищеты и в наших глазах являются кем-то, кто никогда не может быть сравним с нами. По нашему мнению, они — низшие создания. Мы ужасные эгоисты, но поняла я это совсем недавно…

Она внезапно умолкла.

Все это Гизела проговорила с какой-то поспешностью, в то время как Оливейра молчал. Они ехали шагом, потому что Мисс Сара была испугана грохотом пронесшихся мимо телег. Португалец и теперь протянул руку, чтобы придержать лошадь, которую Гизела хотела пустить вскачь.

— Подождите еще, — проговорил он. — Нам не следует здесь спешить.

— Так поезжайте вы вперед! Ваша лошадь не боится.

— Нет, я не сделаю этого. Я не могу оставлять здесь на волю случая человеческую жизнь, чтобы там спасти жалкие пожитки. Вы утверждаете, что ваша лошадь надежна, а между тем каждую минуту она подвергает вас опасности, и при этом вы ездите безрассудно смело, графиня. Я предвидел, что вы сломаете себе шею в каменоломне на обратном пути. На месте его превосходительства я бы немедленно отобрал у вас эту лошадь.

При этих словах Оливейра надвинул шляпу на лоб, так что Гизеле, следившей за выражением его лица, невозможно было его уловить. Стало быть, появление португальца в каменоломнях не было случайностью? Он явился туда единственно для того, чтобы оберегать ее? Сердце молодой девушки гулко забилось.

— Да к тому же, — продолжал он, указывая в направлении пожара, — там нечего и спасать — такое старье и гниль, как эти лачуги, горят быстро, а группа новых домов, о которых вы упомянули, стоит в стороне. Так что надо будет позаботиться о другого рода помощи. Я хочу сказать, что следует поискать пристанища для лишенных крова, а так как вы находите ужасным эти крыши и вымазанные глиной стены…

— О, поверьте, — перебила его Гизела, — они навсегда должны исчезнуть из Грейнсфельда. Никто не должен более терпеть нужды, все должно быть иначе! Старый, строгий человек в Лесном доме прав: я была бесчувственной, как камень. Я сознательно считала, что рабочие должны оставаться в жалком и беспомощном состоянии. Ни единым словом не протестовала я против нелепых разглагольствований госпожи фон Гербек и грейнсфельдского школьного учителя, по понятиям которого следует поддерживать невежество в народе. Мне, видевшей чуть ли не каждый день во время своих прогулок в карете ободранных и одичалых крестьянских детей, и в голову не приходило одеть их и просветить их души… Вы тоже вынесли мне свой приговор, и как бы слова ваши ни были жестоки, я заслужила их.

Опустив голову, Оливейра ни единым словом не прервал этого самоосуждения, как врач, помогающий остановить кровотечение из раны, в то же время должен хладнокровно относиться к страданиям своего пациента. А он был страстным человеком и поэтому боролся с собой, чтобы не выдать своего горячего сочувствия.

— Вы забываете, графиня, — сказал он после минутного молчания, между тем как губы Гизелы дрожали от волнения, — что ваш прежний образ мыслей обусловливался двумя влияниями: той средой, которая исключительно одна окружает вас, и вашим воспитанием.

— Положим, какая-то часть вины падает и на них, — возразила она взволнованно, — но это не оправдывает моего праздномыслия и черствости сердца!

И она посмотрела на него с печальной улыбкой.

— Но я все-таки должна вас просить не осуждать воспитание, — продолжала она далее. — Мне ежедневно твердят, что я воспитана строго в духе моей бабушки.

Лицо Оливейры омрачилось.

— Я оскорбил вас этим? — спросил он, и голос его вдруг стал жестким.

— Мне было горько. В эту минуту я почувствовала, как порицают мою покойную бабушку… Этого никогда еще не бывало. Да и как же это возможно? Она была образцом возвышенной женской натуры.

Неописуемая смесь иронии и бесконечного презрения промелькнула на лице португальца.

— И поэтому вы сознательно будете презирать того, кто осмелится коснуться памяти этой… благородной женщины…