— Вы слишком строги, — возразила ему пожилая дама, графиня Шлизерн, которой португалец был представлен вчера при осмотре завода князем, — и я хочу попытаться бросить вам перчатку, хотя бы ради моих маленьких протеже. — Улыбаясь, она указала своим тонким белым пальцем на придворную красавицу и воздушную блондинку, которые, будучи привлечены звучным голосом португальца, остановились в дверях.

Две грациозные женские фигурки в светлых благоухающих утренних туалетах действительно представляли собой в эту минуту что-то неземное.

— Согласитесь со мной, господин фон Оливейра, — продолжала графиня, — что зеленая комната выигрывает от их присутствия… Неужели вы можете предполагать столь злые умыслы в этих детских головках?

— Как бы то ни было, — весело проговорил князь, — спор об этом невозможен, ибо кто знает, какой опыт у господина фон Оливейры относительно жестоких русалок лагуны дос Натос или озера Мирим! Я не разрешаю вам объявлять войну, милая графиня, и буду очень признателен, если вы возьмете на себя труд познакомить фон Оливейру с дамами.

На устах баронессы снова заиграла обворожительная улыбка, и, когда представление дошло до нее, она напомнила ему о недавней встрече в лесу. Ее гибкий голос звучал чуть ли не меланхолически, когда она заговорила о застреленной собаке, — ее превосходительство могла изобразить и сострадание. Глаза гостя и хозяйки встретились; лоб португальца вновь вспыхнул, а взгляд сверкнул диким пламенем. Баронесса скромно опустила веки под вспышкой такой сильной, никогда не виданной ею страсти.

Умная, утонченная кокетка скрывает свою новую победу еще тщательнее, чем молодая, стыдливая девушка свою первую любовь… Ее превосходительство удалилась с триумфом, расположившись позади молоденьких фрейлин, которые при всей прелести молодости не могли быть опасны для нее. — Теперь я хочу представить вас еще одной даме, — сказал князь, обращаясь к португальцу, когда церемония представления была окончена. Он указал головой на единственный висевший на стене женский портрет. — Она моя протеже и останется ею, хотя эти дивные формы уже давно сокрыты землей и моя фамилия имеет все причины обижаться на нее… Тем не менее графиня Фельдерн была божественно прелестной женщиной… Лорелея, восхитительная Лорелея!

Он послал воздушный поцелуй портрету.

— Не правда ли, — продолжал князь, — при взгляде на этот портрет становится понятно, как человек даже на смертном одре может отказаться от своих лучших намерений ради этих обольстительных глаз?

— Я не в состоянии представить себя в подобном положении, ваша светлость, ибо всегда стараюсь привести в исполнение все свои намерения, — отвечал спокойно Оливейра.

Маленькие серые глазки его светлости расширились от изумления, — эта простая, неподслащенная речь непривычно резала ухо и шла вразрез с изысканным тоном коронованной особы. Как бы то ни было, но к этому чужеземному чудаку, ворочающему миллионами и владеющему в Южной Америке территорией, вдвое больше его государства, каким бы оригиналом он ни был, следовало быть снисходительным. К тому же человек этот, при всем своем гордом достоинстве, был весьма почтителен относительно его, князя. Неприятное изумление на лице его светлости, вследствие этих соображений, сменилось лукавой улыбкой.

— Вслушайтесь хорошенько, mesdames, — обратился он к окружавшим его красавицам. — Может быть, вам впервые в жизни придется испытать этот печальный опыт: могущество ваших прекрасных глаз не столь безгранично, как вы могли бы то предположить… Что касается меня лично, я не принадлежу к неумолимым сердцам из стали и железа. Для меня они непонятны, но для моего княжеского дома было бы гораздо выгоднее, если бы мой дядя Генрих придерживался тех суровых взглядов, которых держится наш благородный португалец. Как вы считаете, барон Флери?

Министр, до сих пор безмолвно стоявший рядом с князем, скривил губы.

— Ваша светлость, всему свету известно и не требует более никаких доказательств, что добрые намерения принца Генриха на смертном одре касались единственно примирения сердец, но никоим образом не изменения его предсмертных распоряжений, — проговорил он; помимо воли в голосе его слышалась неприятная нота. — Точно так же хорошо известно, что графиня Фельдерн по какому-то необъяснимому предчувствию в ту ночь вдруг оставила маскарад для того, чтобы принять последний вздох своего высокого друга… Кто может осуждать те таинственные симпатии, которые в момент, когда дух покидает тело, вспыхивают и призывают к себе родную ему душу! Также всем известно, что принц Генрих до последнего вздоха находился в полном сознании, что графиня, стоявшая у его одра на коленях, вполне сочувствовала его идее примириться с двором в А. Она и секунды не оставалась с ним наедине: Эшенбах и Цвейфлинген все время не покидали комнаты. Принц разговаривал с графиней, выражал горесть разлуки с ней, но о распоряжениях своих относительно наследства он не проронил ни единого слова… Я, конечно, был в заблуждении, отправившись в А., я думал…

— Доставить княжескому дому наследство, — перебил князь красноречивого министра. — Как можете вы так трагично принимать шутку, милейший Флёру? Мог ли я допустить вторичное появление графини при моем дворе, если бы не был убежден, что лишь ее обольстительные глаза, но никак не злонамеренные нашептывания, взяли верх над нашими правами? Ах, оставим в покое эти старые, никуда не ведущие истории! Как, господин фон Оливейра, вы уже очарованы? Во время всей прекрасной защитной речи его превосходительства вы пожирали глазами нарисованную там сирену.

Если бы его сиятельство обладал большей наблюдательностью, то от его внимания не ускользнули бы перемены в выражении бронзового лица португальца. В продолжение всего разговора на нем отражались то волнение, то гнев.

— В эту минуту я, без сомнения, нахожусь во власти очарования, — возразил он подрагивающим голосом. — Вашей светлости не случалось слышать, что бывает с маленькими птицами, когда они находятся вблизи змеи? Они цепенеют перед смертельным неприятелем, который под своей блестящей гладкой кожей скрывает дьявольскую измену.

— О, mein Gott, какое сравнение! — Графиня Шлизерн была поражена этими словами. — Но вы неминуемо погибнете, вы осмеиваете женщину потому только, что покорены!

Сардоническое выражение скользнуло по губам португальца, но он не ответил.

— Гм-м, сравнение, тем не менее, небезосновательно, — усмехнулся князь. — Господин фон Оливейра не хочет быть побежденным, и я не могу с ним не согласиться, если он свое поражение будет извинять необъяснимыми змеиными чарами.

Он снова подошел к портрету.

— И не жалость ли, что с этой женщиной угасает знаменитая красота Фельдернов? Кстати, что поделывает желтое, хилое созданьице, маленькая Штурм? — обратился он к министру.

— Гизела, как и прежде, живет в Грейнсфельде, припадки ее усиливаются, и мы в постоянной заботе о ней, — отвечал его превосходительство. — Боязнь за этого ребенка лежит тяжестью на всей моей жизни.

— Боже, как много времени нужно этому бедному, злополучному созданию, чтобы умереть! — воскликнула графиня Шлизерн. — Это жалкое, крошечное существо представляло когда-то для меня проблему… Каким образом такие замечательно красивые родители произвели на свет такое уродство? Но я должна сказать, — продолжила она после минутного раздумья, — что, вопреки всему, я странным образом находила всегда в этой маленькой, некрасивой физиономии некоторое сходство с тем лицом.

Она указала на портрет графини Фельдерн.

— Что за вздор! — выкрикнул князь, возмущенный этим сравнением.

— Я говорю лишь «некоторое сходство», ваша светлость. Во всем остальном, само собой разумеется, там отсутствует все то, что делало обворожительным Фельдернов. У ребенка была единственная прелесть — глаза, прекрасные, выразительные.

— Боже сохрани, графиня! — почти с испугом сказала фрейлина. — Глаза эти были ужасны! Будучи семилетним ребенком, я часто виделась с маленькой графиней Штурм — мама очень желала этого общества для меня.

И, с лукавой усмешкой обратись к министру, она продолжала:

— В то время, ваше превосходительство, я с большим неудовольствием поднималась по ступеням министерского отеля. Я постоянно возмущена была этой маленькой особой, которая боязливо отталкивала меня, когда я подходила к ней близко. Она ненавидела все, что я любила: наряды, детские балы и кукольные свадьбы… Пускай извинит меня ваше превосходительство, но это было самое злое создание, которое я когда-либо видела! У меня осталось в памяти, как однажды прелестную пару маленьких бриллиантовых серег, которые вы ей привезли из Парижа, она подвесила к ушам своей кошки.

— Ну, тут я не вижу злобы, скорее оригинальность! — засмеялась графиня Шлизерн. — Надо полагать, это был неглупый ребенок… Не совершить ли нам, a propos[9], прогулку в Грейнсфельд? Подобная вежливость очень будет кстати относительно графини Штурм, что же касается бедняжки фон Гербек, то она обрадуется обществу.

До сей поры баронесса Флери держалась совершенно пассивно. При вопросе князя о падчерице она взяла букет и занялась исключительно им, но теперь с жаром вступила в разговор.

— Ради бога, Леонтина, об этом нечего и думать! — воскликнула она. — Доктор именно на этих днях ждет возврата сильных приступов болезни и велел удалять все, что хоть мало-мальски может причинить волнение пациентке. И к тому же ты только что слышала, как своенравна была Гизела даже ребенком. У нее желчный темперамент — это, само собой разумеется, от ее уединенной жизни, которую она вынуждена вести. Она не стала мягче и миролюбивее. Гербек и та с трудом переносит ее безграничное своеволие и разные неприятные выходки, к которым, как известно, склонны озлобленные люди. Я далека от того, чтобы осуждать поведение Гизелы, напротив, никто более меня не желал бы так извинить ее, как я, ибо она слишком несчастна! Но я не могу допустить, чтобы мои гости подвергались неприятностям в Грейнсфельде, и, в конце концов, дитя это мне слишком дорого, чтобы я решилась выставлять напоказ его страдания…