Его превосходительство, как и одиннадцать лет тому назад, все так же крепко держал в своих руках кормило власти. За последние годы он несколько расширил свою правительственную программу, а именно начал покровительствовать религии. Каждое воскресенье он присутствовал при богослужении, чтобы, так сказать, получить небесное благословение своим мудрым действиям и «благотворному правлению».

И в самом деле, государственная машина была смазана и функционировала удовлетворительно, так что государь каждый вечер с чистой совестью мог отходить ко сну и спокойно почивать, не тревожась о государстве, а министр ежегодно на несколько месяцев отправлялся отдыхать за границу.

Барон Флери проводил время большей частью в Париже. Как потомок эмигрировавшей в 1794 году французской дворянской фамилии, он, само собой, питал привязанность к своему прежнему отечеству, но посещения сии имели и другие причины, как постоянно отмечал он публично.

Недвижимого имущества он, понятно, не мог иметь во Франции: после бегства представителей фамилии оно было конфисковано и, несмотря на усиленные протесты его отца, вернувшегося было на короткое время во Францию, потеряно безвозвратно. Но каким-то чудесным образом к отцу вернулись его драгоценности. Флери совершенно внезапно, среди ночи, вынуждены были бежать из своего родового замка, окруженного санкюлотами[6] и собственными восставшими крестьянами. Все деньги и драгоценности были заблаговременно сокрыты в потаенном месте в погребе. Дикие шайки, разорив замок, не нашли сокровищ, которые впоследствии старый, верный слуга, служивший садовником, незаметно перенес в свое жилище. И вот, когда возвратившийся Флери, сцепив зубы, стоял у ворот своего бывшего имения и смотрел на отстроенный замок, к нему подошел седой, казавшийся впавшим в детство старик и, всхлипывая, бросился целовать его руки. Затем он повел барона в погреб своего бедного домишка и показал ряд бочонков, наполненных золотом. Эти деньги старый барон Флери удачно поместил во Франции, о чем нередко упоминал министр и что было причиной его частых поездок в Париж.

Очевидно, оставшееся ему после отца наследство было огромным, ибо министр вел жизнь поистине царскую, особенно после заключения второго брака. Его доходы в Германии, как бы они ни были значительны, в сравнении с его расходами были каплей в море. Понятно, что этот «золотой фонд» поднимал его превосходительство министра на особую высоту, и, казалось, занимал он сей высокий пост единственно из преданности своему другу, светлейшему князю.


Как уже было сказано, Белый замок редко видел владельца, тем не менее он не совсем осиротел.

Молодая графиня Штурм жила неподалеку, в своем Грейнсфельде, и нередко проводила месяцы в любимом ею Аренсберге. Тогда Белый замок представлялся еще более недоступным, ибо молодая девушка была воспитана строго во всех предрассудках своего сословия и к тому же с детства была такая болезненная, что всю свою юную жизнь проводила почти в монастырском уединении. На седьмом году жизни она была чем-то испугана до нервного припадка. Ввиду врожденной хрупкости и слабости ребенка болезнь приняла угрожающий характер. С тех пор при малейшем волнении припадки возвращались. Доктора в один голос заявили, что девочка почти нежизнеспособна. Итак, в глазах света маленькая графиня Штурм считалась «заживо умершей», и все про себя заранее поздравляли министра, ибо он был единственным наследником ребенка.

Согласно докторскому предписанию, девочка была перевезена в Грейнсфельд на чистый горный воздух. Она была окружена комфортом и роскошью, приличествующими ее высокому происхождению, но в то же время была лишена всякого общества. Ее одиночество разделяли гувернантка госпожа фон Гербек, доктор и изредка учитель Закона Божьего. Для жителей А. она уже почти не существовала, крестьянам же Аренсберга и Грейнсфельда лишь мельком, в окне проезжающей мимо них закрытой кареты, случалось видеть ее бледное личико. Даже в церкви им не удавалось посмотреть на свою госпожу, ибо, будучи воспитана католичкой, она никогда не посещала протестантского храма.

Так проходил год за годом, милостиво отсрочивая предсказанную раннюю смерть.

Врачи, глубокомысленно покачивая головами, продолжали делать прогнозы, а между тем, им вопреки, из уготованного тлена расцвела прекрасная лилия, бодро и весело смотревшая в светлое лицо жизни.


Там, где в былые времена владения Цвейфлингенов сливались с землей, принадлежащей Аренсбергу, расстилалось прекрасное лесное озеро.

Жаркое июльское солнце близилось к своему закату, последние лучи золотили зеркальную поверхность. Только вдоль поросших дубовыми и буковыми деревьями берегов, там, где ветви кустов нависали над водой, та была темной, как и сам лес.

По озеру плыла лодка.

На веслах сидела молодая девушка, напротив, на узенькой скамейке, трое детей — два мальчика и девочка — пели, и их звонкие голоса разносились над озером. Девушка же гребла молча.

Вдруг дети смолкли. На противоположном берегу показался господин с двумя дамами.

— Гизела! — закричал господин, рассмотрев сидевших в лодке.

Девушка встрепенулась; щеки ее вспыхнули, в глазах мелькнула досада.

— Делать нечего, придется нам пристать, — сказала она, с улыбкой взглянув на детей, и, ловко развернув лодку, стала грести к берегу. Размеренные, неспешные удары весел ясно говорили, что девушка не стремилась побыстрее достичь берега.

Не было ли это причиной того, что господин на берегу мрачно сдвинул брови, а красивая дама, пришедшая с ним, с выражением неописуемого изумления, нетерпения и досады отняла от глаз лорнетку?

— Ну, дитя мое, в странном положении мы тебя находим! — резко сказал господин, когда лодка ткнулась носом в берег. — Наконец, что это за благородные пассажиры, которых ты перевозишь? Сомневаюсь, чтобы они, как и ты, помнили, кто сидит у них на веслах.

— Милый папа, на веслах сидит Гизела, имперская графиня Штурм-Шрекенштейн, баронесса Гронег, владелица Грейнсфельда и так далее, и так далее, — отвечала молодая девушка.

В тоне ответа слышалось не плутовское поддразнивание, а совершенно серьезное возражение на упрек. В эту минуту говорившая смотрелась истинной представительницей своего громкого аристократического титула.

Девушка, пристав к берегу, легко выпрыгнула из лодки.

Ребенок с некрасивым, угловатым, почти безжизненным лицом, хилое создание, приговоренное медицинскими светилами к смерти, неожиданно превратился в прелестную девушку. Кто видел портрет графини Фельдерн, «красивейшей женщины своего времени», мог бы подумать, что это она вышла из золоченой рамы — так поражало несомненное сходство внучки с бабушкой.

Конечно, чистые, задумчивые глаза девушки не обладали демонической силой черных, сверкающих глаз бабушки, а темно-русые, с некоторым каштановым отливом волосы не напоминали золотистых волос графини Фельдерн. Но все же красавица словно ожила в этом юном существе. Такой же ясно-холодный, твердый взгляд, о который разбивалось всякое желание получить благосклонность, все та же сдержанность в обращении… Все это как нельзя резче проявилось в эту самую минуту, когда девушка легко и непринужденно наклонила голову, но рука ее не протянулась для дружеского пожатия, хотя его превосходительство прибыл прямиком из Парижа, где пробыл три месяца, а его красавица супруга всю зиму и весну провела в Меране с больной княгиней и, таким образом, не виделась с падчерицей около года.

Если дама была изначально напугана поступком девушки, решившейся одной отправиться кататься в лодке, то теперь взгляд ее выражал что-то похожее на ужас. Но выражение это она постаралась скрыть. Баронесса оставила супруга и протянула свои руки молодой девушке.

— Здравствуй, милое дитя! — воскликнула она с нежной мягкостью. — Ну вот, приезжает мама и сейчас же начинает бранить! Но, право, я прихожу в ужас, видя, как ты скачешь… Ты должна думать о своей больной груди!

— У меня грудь не болит, мама. — Трудно было предположить у столь нежного юного создания такую холодность, которая прозвучала в ее голосе.

— Но, душечка, неужели ты больше знаешь, чем наш прекрасный доктор? — спросила дама, с улыбкой пожимая плечами. — Разумеется, мы никоим образом не хотим лишать тебя иллюзий, но в то же время не можем допустить, чтобы ты так пренебрегала советами врача. Ты чрезмерно утомляешь себя… Я ужасно испугалась, увидев тебя в лодке. Душа моя, ты страдаешь хореей, не в состоянии продержать спокойно руку в течение двух минут и, несмотря на это, бедными, больными ручками пытаешься управлять лодкой!

Молодая графиня, ничего не ответив, медленно подняла руку, вытянула ее и неподвижно простояла так несколько минут. Лицо ее было немного бледно, но весь облик в эту минуту был образцом юношеской силы и свежести.

— Вот, убедитесь, мама, дрожит ли моя рука, — гордо произнесла она, откидывая назад голову. — Я здорова!

Против подобного утверждения нечего было возразить. Баронесса сделала вид, что это упражнение стало причиной ее сердцебиения, министр из-под опущенных век метнул на эту руку, словно выточенную из мрамора, с розовыми ногтями, странный, боязливо-испытующий взгляд.

— Не напрягайся так, дитя мое, — сказал он, опуская руку молодой девушки. — Это ни к чему. Позволь мне и в будущем считаться с советами твоего доктора, хотя, может быть, они и будут несколько расходиться с твоим мнением. Впрочем, я не испугался, подобно маме, увидев тебя в лодке. Но должен сказать откровенно, что эта ребяческая выходка — уходить из дому и бродить по лесу, — крайне удивляет меня в графине Штурм. Не буду осуждать тебя за это, ибо все странности я приписываю твоей болезни… Вас же, госпожа фон Гербек, — обратился он к пришедшей с ним другой даме, — я не понимаю. Графиня брошена на произвол… Где были ваши глаза и уши?