— Ну, молодой человек, этаким-то образом вы изволите располагаться на постое? Стыдитесь, — прибавил он и поставил фонарь на стол.

Обращение это было шутливым, но необыкновенно грубый и резкий голос говорившего придавал ему тон крикливого наставления. Впечатление усиливалось суровым выражением лица под ярко-красным полушерстяным платком, повязанным вокруг головы и своим темным оттенком напоминавшим цыганский.

Больной приподнялся; краска разлилась по его бледному лицу, и взволнованный взгляд мрачно и вопросительно остановился на вошедшем, которого больной доселе не замечал. При этом рука его машинально потянулась к лежащей на столе студенческой фуражке со значком корпорации, к которой он принадлежал.

— Не беспокойся, Бертольд, — улыбнувшись этому движению, сказал мастер. — Это наш старый Зиверт.

— Э, да разве молодцу известно что о старом Зиверте? — отрезал человек в солдатской шинели. — Такой лихой парень, чай, позабыл уже, какова на вкус детская каша, не так ли, господин студент? А вот как раз на этом самом месте, где вы сейчас лежите, стояла когда-то люлька, а в ней барахтался крошечный мальчуган и криком звал свою умершую мать. И у отца, и у Розы, подступавших к нему с кашей, выбивалась из рук ложка. Уж не знаю, почему понравилось вам тогда мое лицо, и вот посла за послом стали командировать в замок, и Зиверт должен был приходить кормить молодца… А как малый был доволен тогда! Слезы еще катились по щекам, а каша уже благополучно отправлялась куда следовало.

Студент протянул через стол обе руки к говорившему. Упрямство, отражавшееся дотоль в его юношеских чертах, уступило место почти девичьей нежности.

— Мне нередко рассказывал об этом отец, — произнес он мягким голосом, — а с тех пор как Теобальд стал горным мастером в Нейнфельде, так и он часто писал мне о вас.

— Так-так, может быть, — проворчал Зиверт, желая, по-видимому, положить конец этому разговору.

Он сбросил шинель, и странный его вид заставил студента рассмеяться. На правой руке старика висел белый жестяной котелок с ручками, рядом с ним — плетеная ивовая корзинка, в которой лежал хлеб, к пуговице сюртука была прицеплена связка сальных свечей, а из бокового кармана выглядывали стеклянная пробка от графинчика с ромом и что-то, завернутое в бумагу.

— Да-да, смейтесь! — сказал старик. На этот раз в его голосе действительно прозвучало раздражение, но в то же время почувствовалось и какое-то смирение.

— Тогда привелось быть нянькой, — продолжил он, — а теперь пришлось стать поваренком… Положим, и мой отец убаюкивал меня в колыбели… Ну, да что тут говорить… Старая барыня не пьет козьего молока, что барышне Ютте так же известно, как и мне, даже лучше. А не подумай я принести коровьего, так и останется ни с чем… Сегодня устал до смерти: был в лесу, нарубил там порядочную вязанку дров и рад-радешенек, что будет чем истопить печь, а о молоке-то и забыл; в шкафу — ни крошки хлеба, в подсвечнике догорает последний огарок. А барышня Ютта нарядилась, точно на придворный пир у марокканского султана, и то и дело поминает «общество, которое соберется к чаю». Только этого нам недоставало в Лесном доме! Интересно знать, о чем она стала бы говорить с господином студентом? Разве что о…

Все это время яркая краска не покидала лица горного мастера. При последнем восклицании он угрожающе поднял указательный палец и так гневно взглянул на старика, что тот робко опустил глаза и смолк, не окончив речи. Студент же, напротив, был само сосредоточенное внимание: руки его неподвижно лежали на столе, он не сводил глаз с губ говорившего.

— Вот и крестьянского хлеба я не смог принести старой барыне к обеду, — продолжал Зиверт после небольшой паузы. — Бегал в Аренсберг, и управитель замка, volens-nolens[1], вынужден был поделиться им со мною. У него там тоже голова идет кругом. В кухне распоряжается повар из А., с полдюжины служителей возятся, чистят, топят, зажигают огни — его превосходительство министр, несмотря на бурю и снежную метель, сегодня вечером пожалует в Аренсберг. В А., в частности в его собственном доме, вспыхнул тиф, так вот он и хочет спасти маленькую графиню в уединенном Аренсберге.

Тень глубокого неудовольствия пробежала по красивому лицу горного мастера. Он быстро прошелся по комнате взад-вперед.

— И вы не знаете, как долго пробудет здесь министр? — спросил он, останавливаясь.

Зиверт пожал плечами.

— А кто его знает. Я, со своей стороны, думаю, что дело-то тут не в ребенке, а в собственной священной особе его превосходительства; он будет ждать, пока «непрошеный гость» не уберется из А.

Эти сведения, очевидно, не были приятны молодому человеку; он в задумчивости остановился на минуту посреди комнаты, воздержавшись от дальнейших расспросов.

— Зиверт, — произнес он наконец, — вы помните господина фон Эшенбаха?

— Как же! Он был лейб-медиком у принца Генриха и вылечил меня, когда я сломал руку. Шестнадцать лет тому назад он отправился за море, и с тех пор о нем ни слуху ни духу. Уж не попал ли он, чего доброго, на обед рыбам?

— Пока нет, Зиверт, — улыбнулся горный мастер. — Сегодня после обеда я получил от него письмо, давно отправленное и адресованное моему покойному отцу. Тот, кого все считали пропавшим, пишет собственноручно, что с грустью и вместе с тем с удовольствием вспоминает о том времени, когда из замка Аренсберг хаживал, бывало, в Нейнфельд к смотрителю завода и пил у него густое молоко, отдыхая под липами. Он живет в Бразилии бездетным холостяком, владеет рудниками и плавильными заводами, но ведет жизнь отшельника. В заключение он обращается к отцу с просьбой прислать к нему одного из сыновей, так как болен и нуждается в поддержке.

— Э, да там наследство будь здоров!

— Вам известно, Зиверт, что ничто в мире не заставит меня покинуть Нейнфельд, — возразил отрывисто горный мастер.

— Что касается меня, я не расстанусь с Теобальдом! Золотые и серебряные рудники господин фон Эшенбах может сохранить для себя! — оживился студент, на его щеках выступили два лихорадочных пятна.

— Ну-ну, бог с ним, с его наследством, — проворчал Зиверт, машинально опускаясь на стул. — Вот как! Стало быть, он разбогател, — произнес он после недолгого молчания, задумчиво проводя рукою по небритому седому подбородку. — Семейства-то он очень небогатого…

— А почему он отправился в Бразилию? — перебил его студент.

— Почему? Об этом долго рассказывать. Иной раз думается мне, оставила ему по себе память одна недобрая ночь.

В эту минуту буря завыла с большей силой. Окна зазвенели; слышно было, как сорванные вихрем куски черепицы с треском грохнулись на мостовую.

— Слышите? — проговорил Зиверт, указывая через плечо пальцем на окна. — Тогда тоже была зимняя ночь, да такая, что, казалось, все из преисподней, сговорившись, высыпали на охоту в наш Тюрингенский лес. Слышен был то вой, то свист, то треск — так и казалось, что вот-вот все это обрушится на замок и сметет его с лица земли. Картины на стенах дрожали, пламя из каминов так и рвалось в комнаты… Утром все статуи в саду валялись на земле; огромные деревья были вырваны с корнем, будто тростинки; по всему двору — целые кучи разбитых стекол, оконных рам, черепицы. На разрушенной крыше развевался траурный флаг, а в Аренсберге раздавался протяжный колокольный звон, потому что в ночи принц Генрих отдал Богу душу.

На минуту он смолк.

— И к чему, думаешь, нужен был им этот звон? — продолжил он с неприязненной усмешкой. — К чему было княгине распускать длинный траурный шлейф? И какую надобность имела страна в этих черных рамках в газетах? Ведь всем было известно, что до самой кончины принца они были с ним в смертельной вражде… Вы должны это помнить, мастер.

— Да, хотя я был тогда совсем ребенком, помню, какая ненависть существовала между двором в А. и Аренсбергом. Принц даже требовал, чтобы его люди не имели никаких сношений с княжескими чиновниками, и отец мой, как служащий от правительства, пострадал тогда.

— Совершенно верно. А кто из дворян не покинул тогда принца Генриха и жил у него в Аренсберге?

— Во-первых, ваш хозяин, Зиверт, майор фон Цвейфлинген, затем господин фон Эшенбах и теперешний министр, барон Флери.

— Так точно, и этот! — горько усмехнувшись, произнес рассказчик. — Всю жизнь свою он был пройдохой! Майор и господин фон Эшенбах никогда не показывались в городе, не говоря уже о дворе, где их не жаловали. Но его превосходство был и нашим, и вашим. Прах его знает, как он всех околдовывал, только каждая партия будто зажмуривала глаза, когда он бросал ее и переходил на другую сторону. Все сходило с рук этому французскому флюгеру у этих, прости господи, ошалелых немцев. Извольте видеть, при дворе в А. рассчитывали использовать его, что он, дескать, примирит обе стороны, когда дело коснется наследства. Эх, не доросли они все до той женской головки, которая стала им поперек дороги!

— Графиня Фельдерн, — кивнул горный мастер, и лицо его омрачилось.

— Да, графиня Фельдерн, владелица Грейнсфельда. Принц называл ее своей приятельницей, но люди были не так учтивы и называли ее совсем иначе, и совершенно правильно. Она вертела его светлостью, как хотела, туда-сюда, во все стороны. Когда он говорил «белое», она утверждала, что это «черное», и всегда было по ее… Господи, поневоле подумаешь, не было ли тут какой скверны и греха, — ведь все прошло безнаказанно! Презренная женщина умерла тихо и спокойно, как какая-нибудь праведница! Только раз в своей жизни она испытала страх и беспокойство, и было это в ту самую ночь…

Какие воспоминания всплыли в памяти старика и даже заставили его изменить привычной молчаливости? Выражение затаенного гнева было явным: крепко сжались губы, в полных ненависти и презрения словах исчезла обычная монотонность голоса. Это было не похоже на Зиверта. Больной, забыв про лихорадку, весь обратился в слух, между тем как брат его напряженно следил за рассказом, отчасти уже известным ему.