Чьи-то руки хватают меня под мышки, тянут наверх, пока я не оказываюсь коленями на берегу. Еще рывок, и я на суше; с одежды, волос, изо рта ручьями течет вода. Я кашляю и рыдаю от счастья, что спасена, и от боли.

– Какого черта, что ж ты делаешь? – Это Динни. Его голос эхом отдается у меня в ушах, видеть его я еще не могу, не могу шевельнуть чугунной головой на одеревеневшей шее. – Решила покончить с собой, что ли, совсем одурела?!

Он груб, вне себя от злости.

– Я… не уверена, – хриплю я и снова начинаю самозабвенно кашлять. Звезды позади его головы дрожат и вращаются.

– Вставай! – командует Динни. Голос у него до того злой, что меня оставляют последние силы. Я сдаюсь. Лежа на земле, я отворачиваю от него голову. Тела я не чувствую, не чувствую и сердца.

– Оставь меня в покое, – прошу я. Мне кажется, я это сказала. Но я не уверена, были ли слова слышны или я их только выдохнула. Динни поворачивает меня к себе, встает сзади и тянет меня вверх, держа под мышки.

– Давай-давай. Сначала нужно согреться, а отдыхать будешь потом.

– Мне тепло. Даже жарко, – отбиваюсь я, но тут меня снова начинает бить дрожь, сотрясается каждая мышца, все тело, с головы до пят. Голова лопается от боли.

– Пойдем, пойдем. Тут не очень далеко.

Довольно скоро я прихожу в себя, снова чувствую, что с меня сдирают кожу. Болят ребра, руки, голова. Пальцы на руках и ногах пульсируют, мучительно ноют. Я сижу в фургоне Динни в мокром белье. Завернутая в одеяло. Рядом со мной чашка горячего чая. Динни кладет полную ложку сахара, велит мне пить. Я отхлебываю, обжигаю язык. Я все еще дрожу, но гораздо меньше. Внутри походного госпиталя теплее, чем я предполагала. Угли в печке отбрасывают блики на наши лица. По одной стенке тянется узкая скамья, вдоль другой – полки, буфет и рабочий стол. Уголок, выделенный под жестяные котелки. На печке – чайник, на крючках висят кастрюли и сковородки.

– С чего ты вдруг отправился к пруду? – спрашиваю я. Голос у меня охрипший, больной.

– Вообще-то, я не собирался. Я шел домой, и тут раздался дикий шум и плеск – это ты свалилась в воду. Тебе просто повезло, что ветер дул с востока, а то я ничего бы не услышал. И прошел бы мимо. Ты хоть понимаешь, что могло тогда случиться? Даже если бы ты сумела выбраться, но потом провалялась бы с полчаса на берегу… ты понимаешь?

– Да. – Я потрясена, я раскаиваюсь. Сейчас во мне не осталось ни капли виски. Заплыв начисто смыл все следы опьянения.

– Ну а ты что там делала? – Он сидит напротив меня на складном стульчике, нога на ногу, руки скрещены на груди. Весь «забаррикадирован».

Я пожимаю плечами:

– Я пыталась вспомнить. Тот день. День, когда погиб Генри. – Погиб, говорю я. Не пропал. Я жду, поправит ли меня Динни. Он не поправляет.

– К чему тебе это вспоминать?

– Потому что я не помню, Динни. Совсем не помню. Но я должна вспомнить. Мне нужно.

Он долго молчит, ничего не отвечает. Сидит и изучающе смотрит на меня, полуприкрыв глаза:

– Зачем? Почему это тебе нужно? Если уж ты в самом деле не помнишь, значит…

– Только не говори, пожалуйста, что лучше и не вспоминать, что так лучше! Бет без конца повторяет это, но это неправда! Я упускаю какую-то деталь, совсем чуть-чуть… Я не могу перестать думать об этом…

– Ну, давай.

– Я знаю, что он мертв. Знаю, что мы его убили. – Когда я произношу это, меня вновь начинает знобить, я дрожу так, что проливаю чай себе на ноги.

– Мы его убили? – Динни неожиданно вскидывает на меня глаза, его взгляд оживает. – Нет. Мы его не убивали.

– Что это значит? Что же там было, Динни? Куда он делся?

Вопрос надолго повисает между нами. Я жду, что сейчас он ответит мне. Жду, что ответит. Пауза затягивается.

– Я не могу ничего сказать, это не моя тайна, – выдавливает Динни, вид у него измученный.

– Мне просто хотелось бы… чтобы все было правильно, – тихо объясняю я. – С людьми. Мне хотелось бы, чтобы Бет росла нормально и стала бы такой, какой могла бы стать, если бы ничего этого не случилось. Все беды начались тогда, я в этом уверена. И еще, я хочу, чтобы мы дружили, как раньше…

– Может, мы и дружили бы. – Его голос кажется безжизненным.

Я вскидываю голову, жду объяснений.

– Да только вы перестали приезжать! – с горячностью восклицает Динни. – Каково мне было, как думаешь, после всего, что я…

– После всего, что ты… что?

– После того, как мы все время были вместе, вместе росли… Вы взяли и просто перестали приезжать.

– Мы были детьми! Родители перестали нас привозить… мы мало что могли с этим поделать…

– Они вас привозили на следующее лето. И потом еще один раз. Я вас видел, хотя вы меня и не видели. Но вы ни разу не пришли в лагерь. Полиция наизнанку вывернула наш лагерь, трясли всю мою семью, когда искали этого парня. Все смотрели на нас как на преступников! Я уверен, что вашу усадьбу они не выворачивали наизнанку, так? Сомневаюсь, что у вас в оранжерее искали свежевырытую могилу…

Я смотрю на него молча. Даже не знаю, что ответить. Пытаюсь вспомнить, обыскивала ли полиция дом, но не могу.

– Сначала я думал, что вам запретили сюда приходить. Но вам и раньше всегда это запрещали, а вы все равно приходили, вас это не останавливало. Потом я решил, что вы, наверное, боитесь… может, не хотите говорить о том, что случилось. А потом наконец я понял. Вам было просто-напросто наплевать.

– Неправда! Мы были всего лишь детьми, Динни! То, что тогда случилось, было… неподъемным. Мы не знали, что с этим делать…

– Ты и правда была совсем ребенком, Эрика. Бет и мне было по двенадцать. Это не так уж мало. Достаточно, чтобы понимать, что такое дружба и верность. Вы же могли зайти… не умерли бы от этого… Хоть раз… Написать свой адрес, написать письмо…

– Я не знаю, – признаю я. – Я не знаю, как это получилось. Я… во всем подражала Бет. Я вообще плохо помню, что происходило потом, чем мы занимались. Я не знаю, когда и почему это вылетело из моей головы. Почти не помню, что происходило в следующие два или три лета. А потом мы перестали приезжать.

– Понятно, ничего удивительного. Если вы обе были в таком состоянии, ваша мать, должно быть, решила, что вам это вредит.

– Нам это действительно вредило, Динни.

– Ну и ладно. Что было, то было. Теперь ни к чему это ворошить, даже если очень хочется.

– Мне это необходимо, – упрямо шепчу я. – Я хочу вернуть Бет. И хочу вернуть тебя.

– Тебе одиноко, Эрика. Мне тоже было одиноко, и долго. Не с кем обо всем этом поговорить. Видимо, надо с этим смириться.

– Чья это тайна, Динни, если не твоя и не моя?

– Я никогда не утверждал, что она не твоя.

– Моя и Бет?

Он только смотрит на меня, не говоря ни слова. У меня на глаза наворачиваются слезы, текут по щекам, неправдоподобно горячие.

– Но я не знаю, – повторяю я тихонько.

– Все ты знаешь. – Динни наклоняется надо мной. В тусклом свете мне отчетливо видны черные ресницы в оранжевом ореоле от печного огня. – Тебе пора, иди ложись спать.

– Не хочу. – Но он уже на ногах. Я вытираю лицо, замечаю, как покраснели и воспалились руки, вижу грязь под ногтями.

– Иди прямо так, в одеяле. Отдашь как-нибудь потом. – Динни сворачивает мою мокрую одежду, сует узел мне. – Идем, я провожу.

– Динни! – Я поднимаюсь, чуть покачнувшись.

В тесном пространстве фургона нас разделяют какие-то жалкие сантиметры, но он жутко далеко от меня. Динни останавливается, поворачивается ко мне лицом. Не могу подобрать слов, не знаю, что сказать. Я туже заворачиваюсь в одеяло, наклоняюсь к нему, нагнув голову, так что чуть не касаюсь лбом его щеки. Шагнув вперед, я кладу руку ему на плечо, упершись большим пальцем в жесткий выступ его ключицы. В таком положении я стою, сердце успевает стукнуть три раза, а потом чувствую, как его руки обхватывают меня. Я задираю подбородок, задеваю его губы своими и неловко тянусь к ним. Его руки стискивают меня крепче, у меня перехватывает дыхание. Если бы я только смогла, я остановила бы время, так, чтобы земля перестала вращаться, чтобы можно было остаться здесь навсегда и стоять вот так, в темноте, прижимаясь губами к губам Динни.

Он провожает меня до дома, прямо до парадной двери, и, захлопывая ее за собой, я различаю звук, который заставляет меня замереть. Журчит льющаяся вода. Этот звук разносится вниз по лестнице, отдается еле слышным эхом, и проложенные в стенах трубы отзываются душераздирающим воем.

– Бет? – окликаю я, стараясь, чтобы не клацали зубы.

С трудом стянув с ног набухшие сапоги, я прохожу на кухню, где горит свет. Бет здесь нет.

– Бет! Ты наверху? – кричу я, отшатнувшись от слепяще-яркого света, голова у меня разрывается.

Вода льется по-прежнему, наполняя меня невыносимой тревогой. Я отчаянно пытаюсь сфокусировать взгляд, сосредоточиться, потому что здесь, на кухне, что-то не так. Что-то неправильно, и от этого у меня мгновенно пересыхает горло, а кровь молотом стучит в висках. Подставка для кухонных ножей опрокинута набок и лежит на столе, а ножи вытянуты из своих гнезд и валяются вокруг в беспорядке. Во второй раз за эту черную ночь у меня останавливается дыхание. Я опрометью бросаюсь по лестнице наверх, проклиная ватные ноги, которые слишком медленно шевелятся.

Испытания

1904–1905 годы

Начальник вокзала в Додж-Сити проявил необыкновенное сочувствие. Он внимательно выслушал историю Кэролайн об утерянном билете и позволил ей на месте оплатить всю поездку от Вудворда до Нью-Йорка. Она провела много дней в поезде, глядя в окно, любуясь хмурым грозовым небом, то ослепительно-белым, то ясным фарфорово-голубым, столь прекрасным, что у нее болела голова. Она ни о чем не думала, но время от времени касалась больного места в глубине души, проверяя, не удается ли расстоянию ослабить скорбь, перед которой время оказалось бессильным. Уильям постепенно оправлялся от болезни, много спал и беспокойно крутился, просыпаясь. Но он знал Кэролайн и позволял ей успокоить себя. В Канзас-Сити она пожертвовала обедом в отеле «Харви», а вместо этого купила пеленки, одеяльце и бутылочку для малыша. Она спешила к поезду с тревожно бьющимся сердцем, вообразив, что он отправился без нее. Поезд был сейчас ее единственным пристанищем. Он стал ее единственным планом, единственной знакомой вещью.