Она взяла его за руки, сплела свои пальцы с его пальцами.

— Не знаю, что со мною. Чувствую, как мое сердце до того переполнено нежностью, что я готова плакать.

В ее словах была дрожь; ее глаза стали влажными.

— Если бы я могла не покидать тебя, остаться здесь на целый вечер!

Глубокое уныние сообщало ей оттенки неопределенной грусти.

— Думать, что ты никогда не узнаешь всей, всей моей любви! Думать, что я никогда не узнаю твоей! Ты любишь меня? Говори мне это, говори всегда, сто раз, тысячу раз, не уставая. Любишь?

— Разве же ты не знаешь?

— Не знаю.

Она произнесла эти слова таким тихим голосом, что Андреа едва расслышал их.

— Мария!

Она молча склонила голову ему на грудь; прислонилась лбом, как бы ожидая, чтобы он говорил, чтобы слушать его.

Он смотрел на эту бедную голову, поникшую под бременем предчувствия; чувствовал легкое давление этой благородной и печальной головы на своей очерствевшей от лжи, скованной обманом груди. Тяжелое волнение сдавило его; человеческое сострадание к этой человеческой муке сжало ему горло. И это доброе движение души разрешилось в слова, которые лгали, сообщило лживым словам дрожь искренности.

— Ты не знаешь! Ты говорила тихо; дыхание замерло на твоих устах; что-то в глубине тебя возмутилось тем, что ты говорила; все, все воспоминания нашей любви восстали против того, что ты говорила. Ты не знаешь, что я люблю тебя!..

Она стояла, поникнув, слушая, сильно дрожа, узнавая, думая, что узнает во взволнованном голосе юноши истинный звук страсти, опьяняющий звук, который она считала не поддающимся подделке. И он говорил ей почти в ухо в тишине комнаты, обдавая ее шею горячим дыханием с перерывами, которые были слаще слов.

— Лелеять одну единственную мысль, упорную, обо всех часах, обо всех мгновениях… не понимать другого счастья, кроме того, сверхчеловеческого, которое уже одно твое присутствие изливает на мое существо… жить целый день в беспокойном ожидании мига, когда снова увидишь тебя… лелеять образ твоих ласк, когда ты ушла и снова обладать тобою в виде почти созданной тени… чувствовать тебя во сне, чувствовать тебя на своем сердце живою, действительною, осязаемой, слитой с моею кровью, слитой с моею жизнью… и верить только в тебя, клясться только тобою, полагать все мою веру только в тебе и мою силу, и мою гордость, весь мой мир, все, о чем мечтаю, и все, на что надеюсь…

Она подняла залитое слезами лицо. Он замолчал, останавливая губами теплые капли на щеках. Она плакала и смеялась, погружая ему в волосы дрожащие пальцы, растерянно, с рыданием:

— Душа моя!

Он усадил ее; стал на колени у ее ног, не переставая целовать у нее веки. Вдруг он вздрогнул. Почувствовал на губах быструю дрожь ее длинных ресниц, подобно беспокойному крылу. Это была странная ласка, вызывавшая невыносимое наслаждение; это была ласка, которою когда-то ласкала его Елена, смеясь, много раз подряд подвергая любовника маленькой нервной боли щекотки; и Мария переняла ее у него же, и часто под такою ласкою, ему удавалось вызвать образ другой.

Он вздрогнул, Мария же улыбнулась. И так как на ресницах у нее еще висела ясная слеза, она сказала:

— Пей и эту!

Он выпил, она же бессознательно смеялась. От слез она стала почти весела, спокойна, полна грации.

— Я приготовлю тебе чай, — сказала.

— Нет, сиди здесь.

При виде ее на диване в подушках, он воспламенялся. В его уме внезапно наложился образ Елены.

— Дай мне встать, — умоляла Мария, освобождая свой бюст из его крепких объятий. — Хочу, чтобы ты выпил моего чаю. Увидишь. Запах проникнет тебе в душу.

Она говорила о дорогом, присланном ей из Калькутты чае, который она подарила Андреа накануне.

Встала и уселась в кожаное кресло с Химерами, где еще изысканно тускнел «розово-шафрановый» цвет старинного стихаря. На маленьком столе еще сверкала тонкая майолика Кастель-Дуранте.

Приготовляя чай, она наговорила столько милых вещей с полным самозабвением расточала свою доброту и свою нежность; простосердечно наслаждалась этой милой, тайной близостью, этой тихой комнатой, этой утонченною роскошью. Позади, как позади Девы на картине Сандро Боттичелли, поднимались хрустальные чаши, увенчанные кистями белой сирени; и ее руки архангела скользили по мифологическим рисункам Люцио Дольчи и гекзаметрам Овидия?

— О чем ты думаешь? — спросила она Андреа, сидевшего близ нее на ковре, прислонясь головою к ручке кресла.

— Слушаю тебя. Говори еще!

— Больше не хочу.

— Говори! Рассказывай мне много, много…

— О чем?

— О том, что ты одна знаешь.

Он убаюкивал ее голосом волнение, вызванное другою; заставлял ее голос оживить образ другой.

— Чувствуешь? — воскликнула Мария, обливая душистые листья кипятком.

С паром в воздухе разливался острый запах. Андреа вдыхал его. Потом, закрывая глаза, откидывая назад голову, сказал:

— Поцелуй меня.

И при первом соприкосновении губ он так сильно вздрогнул, что Мария была поражена.

— Смотри. Это — любовный напиток. Он отклонил предложение.

— Не хочу пить из этой чашки.

— Почему?

— Дай мне ты сама… пить.

— Но как?

— А вот. Набери глоток и не проглатывай.

— Еще слишком горячо.

Она смеялась этой причуде любовника. Он был несколько расстроен, смертельно бледен, с искаженным взглядом. Подождали, пока чай остынет. Мария ежеминутно касалась губами края чашки, чтобы попробовать; потом смеялась коротким звонким смехом, который казался не ее смехом.

— Теперь можно пить, — объявила.

— Теперь выпей большой глоток. Вот так.

Она сжимала губы, чтобы удержать глоток; но большие глаза ее от недавних слез блестевшие еще больше смеялись.

— Теперь лей понемногу.

И с поцелуем он выпил весь глоток. Чувствуя, что задыхается, она торопила медленно пившего, сжимая ему виски.

— Боже мой! Ты хотел задушить меня.

Томная, счастливая откинулась на подушку, как бы желая отдохнуть.

— Какой вкус ты чувствовал? Заодно ты выпил и мою душу. Я совсем пуста.

С пристальным взглядом он задумался.

— О чем ты думаешь? — вдруг, приподнимаясь, снова спросила Мария, кладя ему палец по середине лба, как бы для того, чтобы задержать невидимую мысль.

— Ни о чем, — ответил. — Не думал. Наблюдал в себе действие любовного напитка…

Тогда-то и ей захотелось попробовать. С упоением пила из его рта. Потом, прижимаясь рукою к сердцу и глубоко вздохнув, воскликнула:

— Как мне нравится!

Андреа дрожал. Разве это не был оттенок Елены — того вечера, когда она отдалась? Не те же слова? Он смотрел на ее рот.

— Повтори.

— Что?

— То, что сказала.

— Зачем?

— Это слово звучит так нежно, когда ты произносишь его… Ты не можешь понять… Повтори.

В неведеньи она улыбалась, немного смущенная странным взглядом возлюбленного, почти робко.

— Ну, хорошо… мне нравится!

— А я?

— Что?

— А я… тебе?

Ошеломленная, она смотрела на возлюбленного, который в судорогах корчился в ногах у нее в ожидании слова, что он хотел вырвать у нее.

— А я?

— Ах! Ты… мне нравишься.

— Так, так… Повтори. Еще!

В неведении она соглашалась. Он ощущал муку и неопределенное наслаждение.

— Зачем ты закрываешь глаза? — спросила она не из подозрения, а лишь с тем, чтобы он выразил свое ощущение.

— Чтобы умереть.

Он положил голову ей на колени, оставаясь в таком положении несколько минут, молчаливый, сумрачный. Она тихо ласкал его волосы, виски, лоб, где при этой ласке шевелилась подлая мысль. Вокруг них комната мало-помалу погружалась в сумрак; носился смешанный запах цветов и напитка; очертания сливались в одну гармоничную и богатую внешность вне действительности.

После некоторого молчания Мария сказала:

— Встань, любовь моя. Я должна покинуть тебя. Поздно.

Он встал, прося:

— Останься со мной еще на минутку, до вечернего благовеста.

И снова увлек ее на диван, где в тени сверкали подушки. Внезапным движением он повалил ее в тени, сжал ей голову, осыпал лицо поцелуями. Его жар дышал почти злобой. Он воображал, что сжимает голову другой, и воображал эту голову запятнанной губами мужа; и не чувствовал отвращения, но еще более дикое желание. Из наиболее низменных глубин инстинкта всплывали в его сознании все смутные ощущения, испытанные им при виде этого человека; в его сердце, как смешанная с грязью волна, всплывало все бесстыдное и нечистое; и вся эта грязь переходила в поцелуями на щеки, на лоб, волосы, шею, рот Марии.

— Нет, пусти! — вскрикнула она, с усилием освобождаясь из крепких объятий.

И бросилась к чайному столу зажечь свечи.

— Будьте благоразумны, — прибавила она, несколько задыхаясь, с милым видом гнева.

Он остался на диване и молча смотрел на нее.

Она же подошла к стене возле камина, где висело маленькое зеркало. Надела шляпу и вуаль перед этим тусклым стеклом, похожим на мутную, зеленоватую воду.

— Как мне неприятно оставлять тебя сегодня вечером!.. Сегодня больше, чем всегда… — подавленная грустью часа, прошептала она.

В комнате лиловатый свет сумерек боролся со светом свеч. На краю стола стояла холодная, уменьшившаяся на два глотка чашка чаю. Сверху высоких хрустальных ваз цветы казались белее. Подушка дивана сохраняла еще отпечаток лежавшего на ней тела.

Колокол Св. Троицы начал звонить.

— Боже мой, как поздно! Помоги мне надеть плащ, — возвращаясь к Андреа, сказало бедное создание.

Он снова сжал ее в своих объятиях, повалил ее, осыпал бешеными поцелуями, слепо, страстно, не говоря ни слова, с пожирающим жаром, заглушая плач на ее устах, заглушая на ее устах и свой почти непреодолимый порыв крикнуть имя Елены. И над телом ничего неподозревающей женщины совершил чудовищное святотатство.