— Ах, Елена, наконец-то… — прервал Андреа, наклоняясь и засматриваясь на желанную женщину, которая откинулась назад, в тень, как бы избегая соприкосновения.

Отблеск окна мимоходом пронзил тень; и он увидел, как Елена, бледная, улыбалась манящею улыбкой.

Все также улыбаясь, ловким движением, она сняла с шеи длинное кунье боа и, как петлю, накинула на его шею. Казалось шутила. Но этой мягкой петлей, надушенною теми же духами, которыми когда-то дохнул на Андреа лисий мех, она привлекла к себе юношу; и не говоря ни слова, подставила ему губы.

Оба рта вспомнили прежние слияния, эти ужасные и сладкие слияния, которые продолжались до удушья и вызывали в сердце мнимое ощущение как бы мягкого и влажного, растворившегося плода. Чтобы продлить глоток, сдерживали дыхание. Карета из улицы Мачелли свернула в улицу Гритона, потом в Сикстинскую и остановилась у дворца Цуккари.

Елена быстро оттолкнула юношу. Несколько измененным голосом сказала:

— Вылезай. Прощай. — Когда придешь? — Кто знает!

Слуга открыл дверцу. Андреа вышел. Карета повернула снова по той же Сикстинской улице. Андреа, весь дрожа, с глазами, все еще плававшими в истомном тумане, смотрел не появится ли в окошке лицо Елены; но ничего не видел. Карета скрылась из виду.

Поднимаясь по лестнице, он думал: — Наконец-то, она обращается! — В голове у него оставалась как бы мгла опьянения, во рту оставался вкус поцелуя, в зрачках его оставалась молния улыбки, с которою Елена набросила ему на шею эту своего рода блестящую и соблазняющую змею. — А Донна Мария? — Неожиданным наслаждением он, конечно, был обязан сиенке. Без всякого сомнения, в глубине странного и фантастического движения Елены таилось начало ревности. Может быть, боясь, чтобы он не ускользнул от нее, она хотела связать его, приманить, снова зажечь жажду. Она любит меня? Или не любит? — Да и на что было ему знать? Какая польза в том? Очарование уже было нарушено. Никакое чудо не в силах будет воскресить хотя бы малейшую частицу умершего счастия. И ему ничего не оставалось, как заняться все еще божественным телом.

Он долго с удовольствием останавливался на происшедшем. Ему в особенности нравилась изящная и своеобразная манера, с которою Елена придала обаяние своему капризу. И образ боа вызвал образ косы Донны Марии, разбудил вихрем все его любовные мечты об этих роскошных девственных волосах, которые когда-то заставляли млеть от любви воспитанниц флорентийского монастыря. И снова, он смешал два желания; лелеять мечту о двойном наслаждении; предвидел третью, идеальную Любовницу.

Впадал в задумчивое настроение духа. Одеваясь к обеду, думал: — Вчера большая сцена страсти, почти со слезами; сегодня маленькая немая сцена чувственности. И я сам казался себе вчера искренним в чувстве, как до этого был искренен в ощущении. Более того, даже сегодня, за час до поцелуя Елены, я пережил высокое лирическое мгновение подле Донны Марии. Ото всего этого не осталось ни следа. Завтра, конечно, начну с начала. Я — хамелеон, я химеричен, непоследователен, бессвязен. Любой мой порыв к единству всегда окажется тщетным. Мне уже необходимо примириться с этим, мой закон заключается в одном слове: НЫНЕ. Да будет воля закона.

Смеялся над самим собою. И с этого часа начиналась новая стадия его нравственного убожества.

Он пустил в ход все свое нездоровое воображение, без малейшего стеснения, без малейшего отступления, без малейшего угрызения. Чтобы заставить Марию Феррес отдаться ему, прибег к самым изощренным уловкам, к самым тонким козням, обманывая ее в самых душевных движениях, в духовности, в идеале, в сокровенной жизни сердца. Чтобы с одинаковою быстротою преуспеть в приобретении новой любовницы и в возврате прежней, чтобы воспользоваться всеми обстоятельствами в том и другом стремлении, он пошел навстречу множеству несвоевременных вещей, препятствий, странных случаев; и чтобы выпутаться из них, прибег ко лжи, ко множеству выдумок, пошлых уверток, унизительных уловок, подлых козней. Доброта, вера, чистота Донны Марии не покоряли его. В основу своего обольщения он положил стих из псалма: «Окропи меня иссопом, и буду чист; омой меня, и я буду белее снега». Бедная женщина думала, что спасает душу, искупает сознание, очищает своею чистотою запятнанного человека; еще глубоко верила этим незабвенным словам в парке, в это крещение любви в виду моря, под цветущими деревьями. И эта самая вера подкрепляла и поддерживала ее в неумолкавшей в ее сердце борьбе христианки; освобождала ее от подозрения, опьяняла ее своего рода чувственным мистицизмом, в который она влагала сокровища нежности, всю напряженную волну своей истомы, самый сладостный цвет своей жизни.

Андреа Сперелли может быть впервые встретил истинную страсть; впервые встретил одно из этих редчайших великих женских чувств, которые озаряют прекрасною и грозною молнией серое и изменчивое небо людской любви. Он не тужил об этом. Стал безжалостным палачом самого себя и бедного создания.

Что ни день — обман, подлость.

В четверг, 3 февраля, на Испанской площади, по данному на концерте слову он встретил ее у выставки торговца старинным золотом с Дельфиной. едва услышав его приветствие, она обернулась; и ее бледность окрасилась пламенем. Вместе осматривали драгоценности XVI века, стразовые пряжки и диадемы, эмалевые шпильки и часы, табакерки, золотые, из слоновой кости, черепаховые, — все эти безделушки умершего века, представлявшие при этом ясном утреннем свете гармоническое богатство. Кругом торговцы цветами предлагали желтую и белую жонкиль, махровые фиалки, длинные ветки миндаля. В воздухе носилось дыхание весны. Колонна Зачатия стройно вздымалась к солнцу, как стебель, с Мистической Розой наверху; фонтан сверкал алмазами; лестница Троицы радостно раскрывала свои объятия перед церковью Карла VIII, вскинувшейся двумя башнями в облагороженную облаками лазурь, в старинное небо Пиранези!

— Какое волшебство! — воскликнула Донна Мария.—

Вы правы, что так влюблены в Рим.

— Ах, вы еще не знаете его! — сказал ей Андреа. — Я хотел бы быть вашим проводником…

Она улыбалась.

— … исполнять при вас этой весною сентиментальный труд Вергилия.

Она улыбалась с менее печальным, менее серьезным выражением во всей своей фигуре. Ее утреннее платье отличалось трезвым изяществом, но обнаруживало тончайший, воспитанный на произведениях искусства, на изысканных красках вкус. Ее жакетка в виде двух перекрещенных шалей был из серой, переходящей в зеленую ткани; края были украшены меховой полоской с узором из шелкового шнурка. А под жакеткой была кофта тоже из меха. Как поразительно стильный покрой, так и сочетание двух тонов этого невыразимого серого и этого богатого желтого ласкали глаз.

Она спросила:

— Где вы были вчера вечером?

— Ушел с концерта через несколько минут после вас. Вернулся домой; и остался там, потому что мне чудилось присутствие вашей души. Много думал. Вы не чувствовали. моих мыслей?

— Нет, не чувствовала. Не знаю почему, мой вечер был мрачен. Я почувствовала себя такой одинокой!

Проехала графиня Луколи, правя саврасой. Прошла пешком Джулия Мочето в сопровождении Джулио Музелларо. Проехала Донна Изотта Челлези.

Андреа кланялся. Донна Мария спрашивала у него фамилии дам: фамилия Мочето была для нее не нова. Вспомнила день, когда ее произнесла Франческа перед архангелом Михаилом Перуджино, просматривая рисунки Андреа в Скифанойе; и провожала глазами давнишнюю любовницу возлюбленного. Ее охватило беспокойство. Все, что связывало Андреа с его прежней жизнью, бросало не нее тень. Ей бы хотелось, чтобы этой неведомой для нее жизни никогда не было; ей хотелось бы совершенно изгладить ее из памяти того, кто с такой жадностью погрузился в нее и вынырнул из нее с такой усталость, с таким ущербом, с таким злом. «Жить единственно в вас и через вас, без завтрашнего дня, без вчерашнего, вне всяких других уз, без всякого другого предпочтения, вне мира…» Это были его слова. Ах, мечты!

Совсем другое беспокойство охватило Андреа. Приближался час завтрака, предложенного княгиней Ферентино.

— Куда вы направляетесь? — спросил он.

— Я и Дельфина напились чаю с сандвичами у Надзарри, чтобы воспользоваться солнцем. Поднимемся на Пинчио и, может быть, заглянем в виллу Медичи. Если вы хотите проводить нас…

В душе он мучительно колебался. — Пинчио, вилла Медичи, в февральский день с нею! — Но не мог отказаться от приглашения; его мучило еще любопытство встретить Елену после вчерашней сцены, потому что, хотя он и заходил к Анджельери, она не приезжала. С расстроенным видом сказал:

— Какая незадача! Через четверть часа я должен быть на одном завтраке. Принял приглашение еще на прошлой неделе. Но если бы я знал, я бы освободился от чего угодно. Какая незадача!

— Ступайте, не теряйте времени. Вы заставите ждать… Он взглянул на часы:

— Могу вас проводить еще немного.

— Мама, — просила Дельфина, — поднимемся по лестнице. Я поднималась вчера в Дороси. Если бы ты видела!

Так как они были близ Бабуино, то повернули и направились через площадь. Какой-то мальчик упорно предлагал им большую ветку миндаля; Андреа купил ее и подарил Дельфине. Из гостиниц выходили белокурые дамы с красными книжками Бедекера в руках; дорогу пересекали тяжелые возы, запряженные парой с металлическим блеском сбруи старинной ковки, продавцы цветами наперебой, громко крича, совали иностранкам полные корзины.

— Дайте мне слово, — сказал Андреа Донне Марии, ставя ногу на первую ступень, — дайте мне слово, что не будете входить в виллу Медичи без меня. Сегодня откажитесь, прошу вас.

Печальная мысль, по-видимому, занимала ее.

Сказала:

— Отказываюсь.

— Благодарю вас.

Перед ними торжественно поднималась лестница, струя из раскаленного камня тончайшую теплоту; и камень был цвета старинного серебра, похожего на цвет фонтанов в Скифанойе. Дельфина бежала впереди с цветущей веткой и от бега несколько нежных розовых лепестков улетело, как бабочки.