— Божественный Рим! — подумал он, всматриваясь в небо из-за длинных занавесок. И непреодолимое любопытство увлекало его к окну.

Рим был окрашен в очень светлый цвет аспида, с несколько неопределенными, как на выцветшей картине, линиями под влажным и свежим небом Клода Лорэна, усеянным прозрачными тучами в чрезвычайно подвижных сочетаниях, придававшими свободным промежуткам неописуемую нежность, как цветы сообщают зелени новую прелесть. В далях, на последних возвышенностях, аспид переходил в аметист. Длинные и тонкие полосы паров пронизывали кипарисы горы Марио, как текучие пряди волос в бронзовом гребне. Вблизи, пинии Пинчо вздымали золотистые шатры. Обелиск Пия VI на площади казался агатовым стеблем. При этом богатом осеннем свете все предметы принимали более богатый вид.

— Божественный Рим!

Он не мог насытиться зрелищем. Смотрел на вереницу проходивших под церковью красных семинаристов; потом на черную карету прелата, запряженную парой вороных с распущенными хвостами; потом на другие кареты, открытые, с дамами и детьми. Узнал княгиню Ди Ферентино с Барбареллой Вити; потом графиню Ди Луколи, правившую парой пони в сопровождении своего датского дога. Над его душой пронеслось дыхание давнишней жизни, смутило его и вызвало в нем волнение неопределенных желаний.

Отошел от окна и вернулся к столу. Солнце зажигало перед ним хрусталь, как зажигало прыгающих вокруг Силена сатиров на стене.

Слуга доложил:

— Господин герцог и два других господина.

Вошли герцог Ди Гримити, Людовико Барбаризи и Джулио Музелларо, Андреа же встал и направился им навстречу. Все трое, один за другим, поцеловались с ним.

— Джулио! — воскликнул Сперелли, видя друга после двух с лишнем лет. — Давно ли в Риме?

— С неделю. Хотел писать тебе в Скифанойю, но потом предпочел ждать твоего возвращения. Как поживаешь? Нахожу, что ты немного похудел, но хорошо. Только здесь в Риме узнал о твоей истории; иначе прискакал бы из Индии, лишь бы быть твоим секундантом. В первых числах мая я был в Падмавати, в Багаре. Сколько мне нужно рассказать тебе!

— А сколько мне тебе!

Снова сердечно пожали друг другу руки. Андреа казался чрезвычайно веселым. Этот Музелларо был ему дороже остальных друзей своим благородным умом, остротою своей мысли, утонченностью своей культуры.

— Руджеро, Людовико, садитесь. Джулио, сядь сюда.

Он предложил папирос, чаю, ликеров. Завязался чрезвычайно оживленный разговор. Руджеро Гримити и Барбаризи сообщали римские новости в виде маленькой хроники. Дым подымался в воздух, окрашиваясь почти горизонтальными лучами солнца; обои окрашивались в гармоничный теплый и мягкий цвет; запах чая смешивался с запахом табака.

— Я привез тебе целый мешок чаю, — сказал Музелларо Сперелли, — гораздо лучше того, который пил твой пресловутый Кинь-Лунь.

— Ах, помнишь, в Лондоне, как мы оставляли чай по поэтической теории великого Императора?

— Имей в виду, — сказал Гримити. — Белокурая Клара Грин — в Риме. Я встретил ее в воскресение в вилле Боргезе. Узнала меня, поклонилась, остановила карету. Живет пока в гостинице Европе, на Испанской площади. Все еще красавица. Ты помнишь, как она была влюблена в тебя и как преследовала тебя, когда ты был увлечен Лэндбрук? Тотчас же справилась о тебе, раньше, чем обо мне…

— Я охотно повидаю ее. Она все еще продолжает одеваться в зеленое и убирает шляпу подсолнечниками?

— Нет, нет. Бросила эстетизм навсегда, насколько мне кажется. Набросилась на перья. В воскресенье была в огромной шляпе Монпансье с исполинским пером.

— В этом году, — сказал Барбаризи, — чрезвычайный наплыв кокоток. Среди них три или четыре довольно-таки миловидных. У Джулии Аричи великолепное тело и ноги положительно барские. Вернулась и Сильва, которую третьего дня наш друг Музелларо покорил шкурою пантеры. Вернулась и Мария Фортуна, но в ссоре с Карлом де Сузой, которого в настоящее время заместил Руджеро…

— Значит сезон уже в разгаре?

— В этом году он наступил рано, как никогда, для грешниц и непогрешимых.

— Кто же из непогрешимых уже в Риме?

— Почти все: Мочето, Вити, обе Дадди, Мичильяно, Миано, Масса д'Альбе, Луколи…

— Луколи недавно я видел из окна. Правила. Видел и твою кузину с Вити.

— Моя кузина здесь до завтра. Завтра же вернется во Фраскати, в среду даст бал в вилле, своего рода гарден-парти, по примеру княгини Саган. Строгого костюма не предписано, но все дамы будут в шляпах Людовика XV или Директории. Пойдем.

— Ты пока не двинешься из Рима; не так ли? — спросил Сперелли Гримити.

— Останусь до самого начала ноября. Потом поеду во Францию на пятнадцать дней за лошадьми. И вернусь сюда к концу месяца.

— Кстати, Леонетто Ланца продает Кампоморто, — сказал Людовико. Ты же знаешь: превосходная лошадь и отличный скакун. Тебе бы пригодилась.

— За сколько?

— За пятнадцать тысяч, думается.

— Посмотрим.

— Леонетто скоро женится. Обручился нынешним летом в Экс-ле-бэн с Джинозой.

— Забыл передать тебе, — заметил Музелларо, — что Галеаццо Сечинаро кланяется тебе. Мы вернулись вместе. Если бы я рассказал о проделках Галеаццо во время путешествия! Теперь он в Палермо, но в январе приедет в Рим.

— И Джино Бомминка кланяется, — прибавил Барбаризи.

— Ах, ах! — воскликнул герцог, смеясь. Андреа, заставь Джино рассказать тебе про свое приключение с Джулией Мочето… Ты мог бы пояснить нам кое-что на этот счет.

И Людовико стал смеяться.

— Знаю, — сказал Джулио Музелларо, — что здесь в Риме ты натворил чудес. Поздравляю.

— Расскажите же мне, расскажите о приключении, — из любопытства торопил Андреа.

— Чтобы вышло смешно, нужно послушать Джино. Ты знаешь мимику Джино. Нужно видеть его лицо, когда он достигает кульминационной точки. Бесподобно!

— Послушаю и его, — настаивал Андреа, подстрекаемый любопытством, — но расскажи хотя бы отчасти; прошу тебя.

— Вот, в двух словах, — согласился Руджеро Гримити, ставя чашку на стол и принимаясь рассказывать историю без обиняков и пропусков, с тою поразительною развязностью, с какою молодые баричи разглашают грехи своих дам и чужих. — Прошлой весною (не знаю обратил ли ты внимание) Джино весьма горячо, довольно открыто ухаживал за донной Джулией. В Капаннелле ухаживание перешло в довольно оживленный флирт. Донна Джулия была близка к капитуляции; а Джино, по обыкновению, был весь в огне. Случай представился. Джованни Мочето уехал во Флоренцию, отправляя в Кашине своих загнанных лошадей. Однажды вечером, в одну из обычных сред, как раз в последнюю среду, Джино решил, что великое мгновение наступило; и ожидал, когда все, одни за другим, разойдутся, гостиная опустеет и, наконец, он останется наедине с нею…

— Здесь, — прервал Барбаризи, — нужен сам Бомминако. Неподражаем. Нужно выслушать на неаполитанском наречии его описание обстановки, анализ его состояния и затем воспроизведение психологического момента и физиологического, как он своеобразно выражается. Он комичен до невероятности.

— Так вот, — продолжал Руджеро, — после прелюдии, которую ты услышишь от него самого, в истоме и любовном возбуждении конца вечера он опустился на колени перед донной Джулией, сидевшей в низком кресле, в кресле, «набитом соучастием». Донна Джулия уже утопала в нежности, слабо защищаясь; и руки Джино становились все смелее и смелее, тогда как она уже издавала вздох сдачи… Увы, в минуту крайнего дерзновения руки отскочили инстинктивным движением, как если бы они коснулись змеиной кожи, чего-то отталкивающего…

Андреа разразился таким непринужденным хохотом, что веселье передалось всем друзьям. Он понял, потому что знал. Но Джулио Музелларо с большим нетерпением сказал Гримити:

— Объясни мне! Объясни!

— Объясни ты, — сказал Гримити Сперелли.

— Хорошо, — сказал Андреа, продолжая смеяться, — ты знаешь лучшее произведение Теофиля Готье, «Тайный музей»?

— О douce barbe feminine! — припоминая, декламировал Музелларо. — Ну, и что же?

— Так вот, Джулия Мочето — бесподобная блондинка; но если тебе приведется, чего тебе желаю, совлечь le drap de la blonde qui dort, то ты наверное не найдешь, как Филиппе ди Боргонья, золотого руна. Она, говорят, Sans plume et sans duvet, как воспеваемый Готье паросский мрамор.

— Ах, редчайшая из редкостей, которую я очень ценю, — сказал Музелларо.

— Редкость, которую мы умеем ценить, — повторил Сперелли. — Но ведь Джино Бомминако наивен, простак.

— Выслушай, выслушай конец, — заметил Барбаризи.

— Ах, будь здесь сам герой! — воскликнул герцог Гримити. — В чужих устах история утрачивает весь вкус. Вообрази себе, что неожиданность была настолько велика и настолько велико замешательство, что потушила всякий огонь. Джино пришлось благоразумно отступить, благодаря полной невозможности идти дальше. Ты представляешь? Ты представляешь ужасное положение человека, добившегося всего и не могущего получить ничего? Донна Джулия позеленела; Джино делал вид, что прислушивается к шуму, чтобы помедлить, в надежде… Ах, рассказ об отступлении поразителен. Не Анабазису чета! Услышишь.

— А Донна Джулия после стала любовницей Джино? — спросил Андреа.

— Никогда! Бедный Джино никогда не вкусит этого плода; и, думаю, умрет от раскаяния, желания и любопытства! Среди друзей смеется; но присмотрись к нему, когда рассказывает. Под шуткой таится страсть.

— Прекрасная тема для новеллы, — сказал Андреа Музелларо. — Ты не находишь? Для новеллы, озаглавленной «Одержимый»… Можно было бы написать очень тонкую и сильную вещь. Человек, беспрерывно занятый, преследуемый, тревожимый фантастическим видением редкой формы, которой он коснулся и, стало быть, представил себе, но не насладился и не видел глазами, мало-помалу сгорает страстью и сходит с ума. Он не может уничтожить в пальцах впечатление этого прикосновения; но первоначальное инстинктивное отвращение сменяется неугасимым жаром… Словом, можно было бы обработать этот реальный материал художественно: создать нечто вроде рассказа эротического Гофмана, написанного с пластической четкостью Флобера.