Стих — все. В подражании Природе нет более живого, более гибкого, острого, изменчивого, более разнообразного, четкого, послушного, более чувствительного и надежного художественного средства. Плотнее мрамора, мягче воска, подвижнее жидкости, трепетнее струны, светозарнее драгоценного камня, благоуханнее цветка, острее меча, гибче ветки, ласкательнее шепота, грознее грома, стих — все и может все. Может передать малейшие оттенки чувства и малейшие оттенки ощущения; может определить неопределимое и выразить невыразимое; может объять беспредельное и проникнуть в бездну; может приобрести объем вечности; может изобразить сверхчеловеческое, сверхъестественное, чудесное; может опьянять, как вино, восхищать, как экстаз; может в одно и то же время завладеть нашим рассудком, нашей душой, нашим телом; может, наконец, воссоединиться с Абсолютным. Совершенный стих — безусловен, неизменен, бессмертен; спаивает в себе слова, как алмаз; замыкает мысль в некий строгий круг, которого никакой силе никогда не разорвать; становится независимым от всякой связи и всякого подчинения; не принадлежит больше художнику, но всем и никому, как пространство, как свет, как нечто вечное, изначальное. Мысль, точно выраженная в совершенном стихе, есть мысль уже существовавшая раньше в темной глубине языка. Извлеченная поэтом, продолжает существовать в сознании людей. И более велик, стало быть, тот поэт, который умеет обнаружить, раскрыть, извлечь большее количество этих, бывших в скрытом виде, идеальных образов. Когда поэт близок к открытию одного из таких вечных стихов, его предуведомляет божественный поток радости, неожиданно охватывающий все его существо.

Какая радость глубже? — Андреа слегка прикрыл глаза, как бы желая продлить этот своеобразный трепет, который предшествовал его вдохновению, когда его дух бывал расположен к художественной работе, в особенности, к поэзии. Затем, исполненный еще неизведанной отрады, стал подыскивать рифмы, тоненьким карандашом на коротких белых страницах записной книжки. И ему пришли на память первые стихи одной песни Лоренцо Великолепного:

Льются легко и певуче

В сердце рожденные мысли…

Начиная слагать, он почти всегда нуждался в музыкальном напеве, данном другим поэтом; и он почти всегда заимствовал его у старинных тосканских стихотворцев. Полустих Лапо Джанни, Кавальканти, Чино, Петрарки, Лоренцо Медичи, воспоминание ряда рифм, соединение Двух эпитетов, любое сочетание красивых и звучных слов, любая ритмическая фраза легко приводила его в движение, давала, так сказать, ноту, служившую основанием гармонии первой строфы. Была своего рода темой не для приискания аргументов, но для подыскания прелюдий. И, действительно, первое медицейское семистишие подсказало ему рифму; и он ясно видел все, что хотел показать своему воображаемому слушателю в лице Гермы; и — одновременно с видением, его душе непринужденно представилась метрическая форма, куда он, как вино в чашу, должен был влить поэзию. Так как это его поэтическое чувство было двойственно, или, лучше сказать, возникало текущим воскресением, и так как в своем лирическом движении он следовал подъему, то выбрал сонет; архитектура последнего состоит из двух частей: верхней — из двух четверостиший и нижней — из двух терцин. Мысль и страсть, развиваясь в первой части, должны быть скованы, подкреплены и возвышены во второй. Форма сонета, поразительно прекрасная и великолепная, имеет и некоторые недостатки; потому что похожа на фигуру со слишком длинным туловищем на слишком коротких ногах. Ведь два терцина в действительности не только короче двух четверостиший по количеству стихов; но и кажутся короче четверостиший тем, что терцина в своем движении быстрее и подвижнее медленного и торжественного четверостишия. И тот художник искуснее, кто умеет устранить недостаток, т. е. тот, кто приберегает для терцины более яркий и более разительный образ и более сильные и звучные слова, и тем достигает того, что терцины перевешивают и гармонируют с верхними строфами, отнюдь, впрочем, не теряя в своей легкости и свойственной им быстроте. Живописцы Возрождения умели уравновешивать целую фигуру простым изгибом ленты, или края одежды, или складки.

Сочиняя, Андреа с любопытством изучал себя. Он уже давно не писал стихов. Не повредил ли этот перерыв мастерству его техники? Ему казалось, что рифмы постепенно возникая в его мозгу, имели новый вкус. Созвучие приходило само собой, без поисков; и мысли рождались рифмованными. Потом, какое-то препятствие вдруг останавливало течение; стих не удавался ему; и все остальное распадалось, как ничем не связанная мозаика; слоги боролись со строгостью размера; певучее и яркое слово, понравившееся ему, несмотря на всякие усилия, исключалось строгим ритмом; из какой-нибудь рифмы неожиданно возникала новая идея, соблазняла его, отвлекала от первоначальной идеи; какой-нибудь, даже меткий и точный эпитет звучал слабо; и столь искомого качества, спайности стиха, совершенно не оказывалось; и строфа оказывалась неудачной, как медаль по вине неопытного литейщика, который не умел рассчитать необходимое для наполнения формы количество расплавленного металла. И он, со строгим терпением, снова клал металл в тигель; и начинал работу сызнова. И строфа в конце концов удавалась ему вполне и точно; иной стих то здесь, то там звучал с приятной жесткостью; сквозь переливы ритма, симметрия казалась в высшей степени очевидной; повторность рифм звучала четко, созвучием звуков вызывая в душе созвучие мыслей и усиливая физической связью связь нравственную; и весь сонет жил и дышал, как независимый организм в полном единстве. Для перехода от одного сонета к другому, он держал ноту, подобно тому, как в музыке модуляция от одного тона к другому подготовляется созвучием септимы, в которой удерживается основной тон, чтобы сделать его преобладающим в новом тоне.

Так он сочинял, то медленно, то быстро, с никогда не испытанным наслаждением; и уединенное место, казалось, воистину, было создано воображением одинокого сатира — песнопевца. С разливом дня, море сверкало из-за стволов, как из-за колонн портика из яшмы; коринфские аканты были как срезанные верхушки этих древесных колонн; в синем, как тень в озерной пещере, воздухе, солнце то и дело бросало золотые стрелы, кольца и круги. Без сомнения, Альма Тадема здесь задумал бы свою Сапфо с фиолетовыми волосами, сидящей под мраморной Гермой и поющей на семиструнной лире, среди бледных златокудрых девушек, которые внимательно пьют совершенную гармонию каждой строфы адонического стиха.

Закончив четыре сонета, он перевел дыхание и прочел их про себя, с внутренним жаром. Явный перерыв ритма в пятом стихе последнего, благодаря отсутствию ударения и вызванной этим тяжелой постановке восьмого слога, показался ему удачным, и он сохранил его.

И затем написал четыре сонета на четырехугольном основании Гермы: по одному с каждой стороны, в следующем порядке:

I

Ты знаешь ли, Гермес четвероликий,

Благую новость сердца моего?

Возник, звеня, из темных недр его

Хор светлых духов, стройный и великий.

Безмолвен в сердце ропот страсти дикий,

Погас огонь желаний и всего

В чем грязь была; иное торжество

Подъемлет в нем ликующие крики.

Витают с гимном духи. Вкрадчив звон

Их пения; я предан им всецело

И хохочу над горем прежних лет.

Пусть бледен, но, как царь, я осенен

Душой, во мне смеющейся, и смело

Гляжу на Зло, чьей власти больше нет.

II

Душе смешна ее любовь былая,

Бессильно Зло, завлекшее меня

В свою засаду, в сети из огня,

Как в некий лес — с вулканами — без края.

Она — в кругу, где дышит скорбь людская,—

Послушница в нарядах ярче дня,—

Вне дебрей лжи, где выла мне, маня,

Зверей греха чудовищная стая.

Напев сирен не властен над душою,

Ни взгляд горгоны впредь не страшен ей,

Ни когти сфинкса, когти золотые.

Венчая ж круг — сверкая белизной,

Стоит Жена, в святой руке своей,

В своих перстах, держа Дары Святые.

III

Вне козней, злобы, суетных желаний,

Стоит она, вся — сила, вся — покой,

Как та, что, зная Зло в груди людской,

Всегда чужда огню его алканий.

— Ты, что смиряешь вихри, ты, в чьей длани

Ключи от всякой двери — пред тобой

Я весь поник: — владей моей судьбой,

Дай мне почить у новой, светлой грани!

В руках твоих, безгрешных и блаженных,

Свет солнечный, Причастие горит.

Ужели мне нельзя припасть к нему? —

И вот она, прибежище смиренных,

Склонясь ко мне с Дарами, говорит:

— Приникни же ко Благу твоему.

IV

Я — говорит мне — роза неземная,

Возникшая из лона Красоты.

Я — высший дар забвенья, полноты,

Я — сладкий мир и высота живая.

Паши, Душа скорбящая, рыдая,

Чтоб жать ликуя то, что сеешь ты,—

За долгой скорбью, гранью темноты,

Ты снищещь свет, где — все блаженство рая.

— Аминь, аминь, Мадонна; пусть волною,

Живым ключом, моя прольется кровь,

Пусть скорбь его питает вновь и вновь —

Пусть этот вал сомкнётся надо мною;

Но пусть увижу в горькой глубине

Волшебный свет, струящийся ко мне.

Die XII septembris MDCCCLXXXVI.

VII