Когда они оба вытянули шпаги, шпага Джаннетто Рутоло дрожала в судорожно сжатой руке. После обычных напоминаний барон Санта Маргерита резким и мужским голосом скомандовал:

— Господа, в позицию!

Оба одновременно встали в позицию, Рутоло — топая ногой, Сперелли же — легко подаваясь вперед. Рутоло был среднего роста, довольно худой, весь — нервы, с оливкового цвета лицом, жестким от загнутых кверху кончиков усов и маленькой острой бородки, как у Карла I на портретах ван Дейка. Сперелли был выше ростом, стройнее, лучше сложен, красавец во всех отношениях, уверенный и спокойный, в равновесии ловкости и силы, с небрежностью большого барина во всей фигуре. Один смотрел другому в глаза; и каждый испытывал в душе неясную дрожь при виде обнаженного тела другого, против которого был направлен острый клинок. В тишине слышалось звонкое журчание фонтана, смешанное с шелестом ветра в ветвях вьющихся роз, где трепетало бесчисленное количество белых и желтых цветов.

— Вперед! — скомандовал барон.

Андреа Сперелли ожидал со стороны Рутоло стремительного нападения, но последний не двигался. Минуту они оба изучали друг друга, не скрещивая шпаг, почти не двигаясь. Сперелли, еще более сгибаясь в коленях, защищался снизу, совершенно открыв себя, взяв шпагу совсем на терцу, и вызывал противника наглым взглядом и ударом ноги. Рутоло выступил вперед с финтом прямого удара, сопровождая ее криком, по примеру некоторых сицилийских фехтовальщиков, и атака началась.

Сперелли не развивал никакого определенного приема, почти всегда ограничиваясь отражением, вынуждая противника обнаружить все свои намерения, исчерпать все средства и раскрыть все разнообразие своей игры. Отражал удары ловко и быстро, не отступая ни на шаг, с Удивительной точностью, как если бы находился в фехтовальном зале перед безвредной рапирой; Рутоло же нападал с жаром, сопровождая каждый удар глухим криком, похожим на крик вонзающих топор дровосеков.

— Стой! — скомандовал Санта Маргерита, от бдительных глаз которого не ускользало ни одно движение обоих клинков.

Подошел к Рутоло и сказал:

— Если не ошибаюсь, вы ранены.

Действительно, у него оказалась царапина на предплечье но настолько легкая, что не надо было даже пластыря. Все же он дышал тяжело; и его крайняя, переходившая в синеву, бледность свидетельствовала о сдержанном гневе. Сперелли, улыбаясь, сказал Барбаризи тихим голосом:

— Теперь я знаю, с кем имею дело. Я приколю ему гвоздику под правый сосок. Обрати внимание на вторую атаку.

Так как он нечаянно опустил на землю конец шпаги, то плешивый, с большой челюстью доктор подошел к нему с мокрой губкой и снова дезинфицировал клинок.

— Ей Богу! — шепнул Андреа Барбаризи. — Он сглазил. Эта шпага сломается.

В ветвях засвистал скворец. На розовых кустах кое-где осыпалась и разлеталась по ветру роза. Навстречу солнцу поднималась вереница редких, похожих на овечью шерсть, облаков и разрывалась в клочья; и постепенно исчезала.

— В позицию!

Джаннетто Рутоло, сознавая превосходство противника, решил действовать без всякого плана, на удачу, и уничтожить таким образом всякое рассчитанное движение противника. На то у него был малый рост и ловкое тело, тонкое, гибкое, служившее ничтожной мишенью для удара.

— Вперед!

Андреа знал заранее, что Рутоло выступит таким именно образом, с обычными финтами. Он стоял в позиции, выгнувшись, как готовый к выстрелу лук, желая только улучить мгновение.

— Стой! — закричал Санта Маргерита.

На груди Рутоло показалась кровь. Шпага противника проникла под правый сосок, повредив ткань почти до ребра. Подбежали врачи. Но раненый тотчас же сказал Кастельдьери резким голосом, в котором слышалась дрожь гнева:

— Ничего. Хочу продолжать.

Он отказался войти в виллу для перевязки. Плешивый доктор, выжав маленькое, едва окровавленное отверстие и промыв его, приложил простой кусочек полотна; и сказал:

— Можете продолжать.

Барон по знаку Кастельдьери немедленно скомандовал к третьей атаке.

— В позицию!

Андреа Сперелли заметил опасность. Противник, присев на ноги, как бы закрывшись острием шпаги, казалось, решился на крайнее усилие. Глаза у него странно сверкали и левая ляжка, благодаря чрезвычайному напряжению мускулов, сильно дрожала. Андреа на этот раз в виду нападения решил броситься напролом, чтобы повторить решительный удар Кассибиле, а белый кружок на груди противника служил ему мишенью. Ему хотелось нанести удар именно туда, но не в ребро, а в межреберное пространство. Тишина кругом казалась глубже; все присутствующие сознавали убийственную волю, одушевлявшую этих двух людей; и ужас овладел ими, и их угнетала мысль, что им быть может придется отвозить домой мертвого или умирающего: Закрытое барашками солнце проливало какой-то молочно-белый свет; растения изредка шелестели; невидимый скворец продолжал свистеть.

— Вперед!

Рутоло бросился вперед с двумя оборотами шпаги и Ударом на втором. Сперелли отразил и ответил, делая шаг назад. Рутоло теснил его в бешенстве, нанося крайне быстрые, почти все низкие удары, не сопровождая их больше криком. Сперелли же, не теряясь перед этим бешенством, желая избежать столкновения, отражал сильно и отвечал с такой резкостью, что каждый его удар мог бы пронзить врага насквозь. Бедро Рутоло в паху было в крови.

— Стой! — загремел Санта Маргерита, заметив это. Но как раз в это мгновение Сперелли, отражая низкую кварту и не встречая шпаги противника, получил удар в самую грудь; и упал без чувств на руки Барбаризи.

— Рана в грудь, на высоте четвертого правого межреберного пространства, проникающая в грудную полость, с поверхностным повреждением легкого, — осмотрев рану, объявил в комнате хирург с бычачьей шеей.

VI

Выздоровление — очищение и возрождение. Чувство жизни никогда не бывает так сладостно, как после ужасов болезни; и человеческая душа никогда не бывает более расположена к добру и вере, чем заглянув в бездны смерти. Выздоравливая, человек постигает, что мысль, желание, воля, сознание жизни, не есть жизнь. В нем таится нечто более неусыпное, чем мысль, более непрерывное, чем желание, более могучее, чем воля, более глубокое, чем само сознание; и это — основа, природа его существа. Он постигает, что его действительная жизнь — та, которой, позволю себе выразиться, он не пережил; это — вся сложность его непроизвольных ощущений, ничем не вызванных, бессознательных, инстинктивных; это — гармоничная и таинственная деятельность его животного прозябания; это — неуловимое развитие всех его перерождений и всех обновлений. И эта именно жизнь совершает в нем чудо выздоровления: закрывает раны, возмещает потери, связывает разорванные нити, исправляет поврежденные ткани, приводит в порядок механизм органов, снова вливает в жилы избыток крови, снова налагает на глаза повязку любви, обвивает голову венком снов, возжигает в сердце пламя надежды, расправляет крылья химерам воображения.

После смертельной раны, после своего рода долгой и медленной смерти, Андреа Сперелли теперь мало-помалу возрождался как бы иной телом и иной духом, как новый человек, как существо, вышедшее из холодных вод Леты, опустелое и лишенное памяти. Казалось, он вошел в более простую форму. Былое для его памяти имело одно расстояние, подобно тому, как небо представляется глазу ровным и необъятным полем, хотя звезды отдалены различно. Смятение унималось, грязь осаждалась на дно, душа становилась чистой; и он возвращался на лоно матери-природы, чувствовал как она матерински наполняла его добротою и силой.

Гостя у своей кузины, в вилле Скифанойе, Андреа Сперелли снова приобщался бытию, в виду моря. Так как нам все еще присуща симпатическая природа и так как наша древняя душа все еще трепещет в объятиях великой души природной, то выздоравливающий измерял свое дыхание глубоким и спокойным дыханием моря, выпрямлялся телом, как могучие деревья, прояснял свою мысль ясностью горизонтов. И мало-помалу в часы внимательного и сосредоточенного досуга, его душа поднималась, развертывалась, раскрывалась, нежно тянулась ввысь, как измятая трава тропинок; и становилась, наконец, правдивою, простою, первозданною, свободною, открытою чистому познанию, склонною к чистому созерцанию; и впитывала в себя вещи, воспринимала их, как формы своего собственного существования; и, наконец, ощутила в себе проникновение истины, которую провозглашают Упанишады в книгах Вед: «Нае omnes creaturae in totum ego sum, et, praeter me aliud ens non est».[8] Казалось, его воодушевляло великое идеальное дыхание священных индусских книг, которые он когда-то изучал и любил. В особенности озаряла его великая санскритская формула, так называемая Магавкия, т. е. Великое Слово: «Tat twam asi»; что значит: «Эта живая вещь — ты».

Стояли последние августовские дни. Море было объято глубочайшим покоем; вода была так прозрачна, что с совершенной точностью повторяла всякий образ; крайняя линия вод терялась в небесах и обе стихии казались единою стихией, неосязаемой, сверхъестественной. Широкий полукруг покрытых оливами, апельсиновыми деревьями, пиниями, всеми благороднейшими видами итальянской растительности, холмов, обнимая это безмолвие, не был еще множеством вещей, но единою вещью под общим солнцем.

Лежа в тени или прислонившись к стволу, или сидя на камне, юноша, казалось, ощущал в себе самом течение потока времени; с каким-то спокойствием обморока, думалось, чувствовал, что весь мир живет в его груди; в каком-то религиозном опьянении думал, что обладает бесконечным. То, что он переживал, нельзя было высказать, ни выразить даже словами мистика: «Я допущен природою в самое тайное из ее божественных святилищ, к первоисточнику вселенской жизни. Там я постигаю причину движения и слышу первозданное пение существ во всей его свежести». Зрелище мало-помалу переходила в глубокое и беспрерывное видение; ему казалось, что ветви деревьев над его головой приподнимали небо, расширяли лазурь, сияли, как венцы бессмертных поэтов; и он созерцал и слушал, дыша с морем и землей, умиротворенный, как бог.