Для женского тщеславия должна быть великая отрада в возможности сказать: — В каждом его письме ко мне, может быть, заключено наиболее чистое пламя его ума, которое будет согревать одну меня; в каждой ласке он теряет часть своей воли и своей силы; и его самые высокие мечты о славе падают в складки моего платья, в круг моего дыхания!
Андреа Сперелли не поколебался ни на миг перед соблазном. За этой сосредоточенностью, которая была вызвана безраздельным господством Елены, теперь последовало дробление. Вне огненного обруча, смыкавшего их воедино, его силы возвращались к первоначальному разброду. Не в силах больше сообразоваться, приноровиться, приурочиться к высшей господствующей форме, его изменчивая, зыбкая, своенравная душа хамелеона начинала преображаться, терять форму, принимать всевозможные формы. Он переходил от одной любви к другой с неимоверной легкостью; любил в одно и то же время нескольких женщин; ткал без зазрения совести сложную ткань обманов, притворств, лжи, козней, лишь бы собрать побольше жертв. Привычка к обману притупила его совесть. Благодаря постоянному отсутствию рассуждения, он мало-помалу становился непроницаем для самого себя, оставался вне своей тайны. И мало-помалу доходил до того, что не видел больше своей внутренней жизни, подобно тому, как наружное земное полушарие не видит солнца, хотя и неразрывно связано с ним. В нем был один, всегда живой, безжалостно живой, инстинкт: инстинкт разрыва со всем, что влекло его, не сковывая. И его воля, бесполезная, как плохо закаленная шпага, висела на пьяном или ленивце.
Воспоминание о Елене, всплывая неожиданно, наполняло его иногда; и он или старался избавиться от горечи сожаления, или же, наоборот, охотно переживал в порочном воображении излишества этой жизни, чтобы получить толчок к новой любви. Повторял про себя слова песни: «Вспомни угасшие дни! И закрывай уста второй столь же сладкими поцелуями, как и уста первой, еще недавно!» Но уже и старая улетучилась из его души. Он говорил о любви Донне Бьянке Дольчебуона, в начале почти ни о чем не думая, может быть инстинктивно привлеченный силой неопределенного отражения, брошенного на нее дружбой с Еленой. Может быть, начинало прорастать маленькое семя симпатии, зароненное в него словами флорентийской графини за обедом в доме Дориа. Кто может сказать, какими таинственными путями любое духовное или телесное соприкосновение между мужчиной и женщиной, даже незначительное, может породить и питать в них обоих скрытое, незамеченное и неожиданное чувство, которое спустя много времени обстоятельства заставят обнаружиться вдруг? Здесь — то же самое явление, которое мы встречаем в умственном порядке, когда зерно мысли или тень образа возникают вдруг, после долгого промежутка времени, путем бессознательного развития, созрев в завешенный образ, в сложную мысль. Теми же законами управляется любая деятельность нашего существа и деятельность, в которой мы отдаем себе отчет, есть только часть нашей деятельности вообще.
Донна Бьянка Дольчебуоно была идеальный тип флорентийской красоты, как его воспроизвел Гирландайо на портрете Джованны Торнабуони, что в церкви Санта Мария Новелла. У нее было светлое круглое лицо, с широким, высоким и белым лбом, умеренным ртом, с несколько вздернутым носом, и глазами темного каштанового цвета, прославленного еще Фиренцуолой. Она любили пышно располагать волосы на висках, до половины щеки, как у древних. Очень шла к ней и ее фамилия, потому что она вносила в светскую жизнь врожденную доброту, большую снисходительность, одинаковую для всех любезность и мелодическую речь. Словом, это была одна из тех милых женщин, без особенной глубины души и ума, несколько небрежных, которые кажутся рожденными для жизни в довольстве, и для того, чтобы качаться в скромной любви, как птицы на цветущих деревьях.
Услышав слова Андреа, она с милым удивлением воскликнула:
— И вы так скоро забыли Елену?
Потом, после нескольких дней милого колебания, ей было приятно отдаться; и она нередко говорила с неверным юношей об Елене без ревности, чистосердечно.
— Но почему же она уехала раньше обыкновенного в этом году? — спросила она его как-то, улыбаясь.
— Не знаю, — ответил Андреа, не в силах скрыть легкое нетерпение и горечь.
— Значит, все кончено?
— Бьянка, прошу вас, будем говорить о себе! — прервал он изменившимся голосом, так как эти разговоры смущали и раздражали его.
Она призадумалась на мгновение, как бы желая разрешить загадку; потом улыбнулась, как бы в виде отказа, качая головой, с мимолетной тенью грусти в глазах.
— Такова любовь.
И начала отвечать на ласки возлюбленного.
Обладая ею, Андреа обладал в ней всеми благородными флорентийскими дамами XIV века, про которых пел Лоренцо Великолепный:
Как ни кинь — все тот же звон
И отнюдь не небылица
Поговорка, где твердится:
С глаз долой — из сердца вон!
Стать иной любви легко:
Где в разлуке — взгляд со взглядом,
Там и сердце — далеко:
С ним другое бьется рядом,
Сладким жаром, новым ядом,
Опаляет глубоко…
Летом же, собираясь уезжать, не скрывая милого волнения, на прощанье она сказала:
— Я знаю, когда мы увидимся снова, вы больше не будете любить меня. Такова любовь. Но вспоминайте обо мне, как о друге.
Он не любил ее. Все же, в жаркие и томительные дни, известный нежный оттенок в ее голосе всплывал в его душе, как очарование какой-то рифмы, и вызывал в нем образ свежего сада с водою, по которому бродила она в толпе других женщин, со звоном и песнями, как на картине «Сон Полифила».
И Донна Бьянка забылась. И явились другие, иногда парами: Барбарелла Вати, юнец с гордой головою мальчика, золотистою и сияющей, как некоторые еврейские головы Рембрандта; графиня Луколи, дама с бирюзою, Цирцея кисти Доссо Досси, с парою прекраснейших, полных вероломства глаз, изменчивых, как осеннее море, серых, голубых, зеленых, неопределенных; Лилиан Сид, двадцатидвухлетняя леди, блиставшая поразительным цветом лица, из роз и молока, какой встречается только у детей знатных англичан на полотнах Рейнолдса, Гейнсборо и Лоренса; маркиза Дю Дэффань, красавица времен Директории, сколок с Рекамье, с продолговатым и чистым овалом лица, лебединой шеей, высокой грудью и руками вакханки; донна Изотта Чиллези, дама с изумрудом, которая с медленной величавостью ворочала своею головой императрицы, сверкая огромными фамильными брильянтами; княгиня Калливода, дама без драгоценностей, в чьих хрупких членах были заключены стальные нервы для наслаждения, и над восковой нежностью очертаний которой открывалась пара хищных, львиных глаз Скифа.
Каждая из этих связей приводила его к новому падению; каждая опьяняла его дурным опьянением, не утолив его; каждая научила его какой-нибудь еще неизвестной ему особенности или утонченности порока. Он носил в себе семена всякого растления. Развращаясь, развращал. Обман покрывал его душу чем-то липким и холодным, что с каждым днем становилось привязчивее. Извращенность чувств заставляла его искать и открывать в своих любовницах то, что было в них наименее благородного и чистого. Низкое любопытства заставляло его выбирать женщин с худшей репутацией. В объятиях одной, он вспоминал какую-нибудь ласку другой, какой-нибудь прием сладострастия, подмеченный у другой.
Порою (это случалось главным образом тогда, когда известие о вторичном замужестве Елены, снова вскрывало на время его рану), ему нравилось налагать на бывшую перед ним наготу воображаемую наготу Елены и пользоваться осязаемой формой, как опорой для обладания формой идеальной. Он проникался этим образом с напряженным усилием, пока воображению не удавалось обладать этой почти созданной тенью.
Однако он не поклонялся памяти о далеком счастье. Наоборот, порою она служила ему предлогом к новому приключению. В галерее Боргезе, например, в памятной зеркальной зале, он добился первого обещания от Лилианы Сид; в вилле Медичи, на памятной зеленой лестнице, ведущей к Бельведеру, он сплел свои пальцы с длинными пальцами Анжелики Дю Деффан; и маленький череп из слоновой кости, принадлежавший кардиналу Имменрету, могильная драгоценность с именем неизвестной Ипполиты, вызвал в нем желание увлечь донну Ипполиту Альбонико.
Эта женщина выделялась своей аристократической внешностью, и несколько напоминала Марию Магдалину Австрийскую, супругу Козимо II Медичи, на портрете Суттерманса, в галерее Корсини во Флоренции. Она любила пышные платья, парчу, бархат, кружева. Широкие медицейские ожерелья, казалось, еще лучше оттеняли красоту ее гордой головы.
Однажды, в день скачек, на трибуне Андреа Сперелли хотел уговорить донну Ипполиту прийти на следующий день во дворец Цуккари за посвященною ей загадочной слоновой костью. Она защищалась, колеблясь между благоразумием и любопытством. На всякую сколько-нибудь смелую фразу юноши она морщила брови, в то время как невольная улыбка насильно появлялась на ее устах; а ее голова в шляпе с белыми перьями, на фоне зонтика из белых кружев, облекалась в своеобразную гармонию.
— Tibi, Hippolyta! Значит, придете? Я буду ждать вас целый день, с двух до вечера. Хорошо?
— Да вы с ума сошли?
— Чего вы боитесь? Клянусь Вашему Величеству не прикасаться даже к вашей перчатке. Будете сидеть на троне, по вашему царскому обыкновению; и даже за чашкой чаю можете не выпускать из рук незримый скипетр, который вы всегда носите в повелительной деснице. Будет оказана милость на этих условиях?
— Нет.
Но она улыбалась, так как ей было приятно, что отмечали этот царственный вид, которым она славилась. И Андреа Сперелли продолжал соблазнять ее то в шутку, то тоном мольбы, сопровождая свой голос обольстителя упорным, пристальным, проницательным взглядом, который, казалось, раздевал женщин, видел их нагими сквозь платье, касался их живой кожи.
"Наслаждение («Il piacere», 1889)" отзывы
Отзывы читателей о книге "Наслаждение («Il piacere», 1889)". Читайте комментарии и мнения людей о произведении.
Понравилась книга? Поделитесь впечатлениями - оставьте Ваш отзыв и расскажите о книге "Наслаждение («Il piacere», 1889)" друзьям в соцсетях.