– Сущая курсистка! – одобрил Мишка, пока остальные цыгане расхватывали футляры с гитарами, шали, летние пальто и скопом высыпались за дверь. – Нина! Ну, что ты там, опамятовалась? Идем, время гонит!

– Да, – коротко отозвалась она и, широким движением накинув на плечо шаль, последней вышла из дома в огненно-красный закат.

На Лубянку прибыли уже в сумерках, когда от севшего за реку солнца осталась лишь тревожная багровая полоса, разрезавшая свинцовые тучи над Москвой-рекой. Здание ЧК горело всеми окнами. К робко подошедшим цыганам, которые начали было тихо совещаться, в какую дверь лучше войти, от подъезда метнулся молодой красноармеец.

– Хор товарища Молдаванской? Здравствуйте, мы очень рады, вас ждут! Разрешите проводить вас!

– Благодарю, – коротко сказала Нина, стараясь не смотреть на цыган. Ей уже надоело оправдываться и объяснять. Она чувствовала такую смертную, чугунную усталость, что всерьез беспокоилась о том, сможет ли выступать. К тому же некстати всплыли мысли о том, что это ее первый выход на публику за два года, что она не репетировала, не распевалась, позабыла все свои песни, а в голове крутится теперь один недоученный «Интернационал». «Опозорюсь… – безнадежно подумала Нина, идя вместе с другими по полутемным коридорам и лестницам. – Ну и слава богу. В другой раз не позовут».

В дверях крошечной комнатки с забитым окном, где цыганам предложили «располагаться и готовиться», им неожиданно (и ко всеобщей бурной радости) встретился конферансье бывшего сада «Эрмитаж» Вадим Кленовский.

– Ба-а, други-цыгане! – расплылся тот в широкой улыбке, делавшей коротенького, толстого Кленовского похожим на кота. – И вы здесь!

– Ой, Вадим Андреи-и-ич, несказанный вы наш! – с писком налетели на него солистки. – Какими путями-дорогами?

– Да теми же, что и вы… – Через головы и плечи цыганок Кленовский поздоровался с гитаристами. – Миша… Иван Сидорыч… Петр Алексеич, как гитарка, не врет к погоде?.. Барышни, просто шарман, тре бьен! Выше всяких похвал!

– Скажете тоже, Вадим Андреевич, трибьен… – уныло отозвалась Танька, с отвращением разглядывая в треснувшем зеркале свою зеленую юбку и растрепанную Ниной и ветром прическу. – О-о-о, дэвла миро…[41] С помойки красавицу взяли, полоскали-полоскали, отжали да не разгладили…

– Полно кокетничать, Татьяна Петровна, вы очаровательны… – Кленовский галантно поцеловал руку солистке и только сейчас заметил остановившуюся у стены Нину. Медленно выпрямился, и улыбка пропала с его лица.

– Антонина Яковлевна?..

– Да, я, Вадим Андреевич, – отозвалась она. – Вот, пришла петь.

Конферансье подошел ближе.

– Примите мои соболезнования, дорогая. Я знаю, наслышан… Вы, думаю, могли бы отказаться…

– Господь с вами, Вадим Андреевич. Как можно? Ничего… Выступим.

– Вы, я вижу, испуганы, Антонина Яковлевна, – мягко произнес конферансье.

– Неужто так заметно? – вымученно улыбнулась Нина.

– … и совершенно напрасно, дорогая. Вам, как я понимаю, еще не приходилось выступать перед Советской властью?

– Ну почему же… Мы пели для солдат в казармах бывшего Преображенского… Но…

– Ну, вот видите, видите! – Кленовский снова улыбнулся своей кошачьей улыбкой. – Поверьте, цыганское искусство в России неистребимо! Никаким войнам, никаким переворотам не удастся его уничтожить. Вас любили аристократы, вам аплодировали народные массы… я имею в виду красноармейцев в казармах… Теперь дело за… м-м… неподкупными слугами народа. Я убежден, нынче вечером они будут у ваших ног.

– Представить себе этого не могу… – слабо улыбнулась Нина. – Но все равно спасибо. Вы сегодня ведете концерт?

Конферансье молча поклонился.

– А что же вы здесь-то?..

– Там сейчас наш нарком говорит речь. И, если не ошибаюсь, сразу следом за ним – ваш выход.

– Как?! – всполошилась Нина. – Уже?! Господи, я не распелась даже, волосы в беспорядке… Все из-за ветра проклятого!..

– Не беспокойтесь, Антонина Яковлевна, это еще надолго, знаю по опыту. – Кленовский, склонив набок голову, прислушался к рокочущим раскатам голоса из зала, то и дело прерывающимся треском аплодисментов. – Успеете и привести себя в порядок, и настроиться… А меня, между прочим, уже спрашивали о вас.

– Кто?! – задохнулась она, но в это время из гримерки появился Мишка, потрясающий часами-«луковицей».

– Ты с ума сошла, Нинка?! Нет времени языком молоть… Вы уж извините, Вадим Андреевич, только ей же на сцену через пять минут… Живо у меня!

Дальнейшее Нина помнила как в чаду. Кажется, она причесывалась перед зеркалом; кажется, никак не могла правильно завязать шаль и в конце концов просто накинула ее на одно плечо; кажется, старалась закрепить на коротких волосах газовую косынку, но та все не держалась и спадала на пол до тех пор, пока Мишка не сунул ее в карман и не буркнул: «Пойдешь так, ничего, отросло уже!» У Нины не было сил спорить. Только перед выходом она кинула напоследок взгляд в зеркало. Из треснувшего стекла на нее сумрачно посмотрели черные, длинные, лихорадочно блестящие глаза. «Двум смертям не бывать, а одной не миновать… – обреченно подумала Нина, отвернувшись от зеркала и выходя за порог. – Что будет, то и будет».

Зал оказался небольшим, скудно освещенным и – набитым сверх меры. Оглушительные аплодисменты грянули сразу же, как цыгане вышли на сцену и солистки начали рассаживаться на расставленных полукругом стульях. Нина, сев в центре, между Танькой и хорошенькой, совсем молоденькой плясуньей Олей Тишкиной, от волнения суетливо заплетавшей в косички бахрому своей шали, смотрела в зал, на море гимнастерок, френчей, кожаных курток и фуражек. Почему-то она думала, что, выйдя на сцену, тут же увидит Наганова, но лица в первых рядах, то ли от волнения Нины, то ли из-за плохого освещения, сливались в одну полосу. «Да, может, его здесь и нет вовсе… – с облегчением подумала Нина, улыбаясь в зал. – И что ты себе в голову забрала? Правильно Кленовский сказал: они цыган хотят послушать, вот и все. А кто не захочет-то? Ну, помоги нам бог…»

Кленовский тем временем тщетно пытался добиться тишины: чекисты хлопали и стучали ничуть не тише солдат Преображенских казарм. К аплодисментам прибавился еще и смех, когда к низенькому толстому конферансье вышел с гитарой наперевес долговязый Мишка, который был выше Кленовского на полторы головы. Скворечико широко улыбнулся в зал, показав ряд прекрасных ровных зубов, движением руки попросил тишины, откашлялся. И, глубоко вздохнув, произнес:

– Дорогие товарищи! Мы все, наш цыганский хор, очень рады и счастливы сегодня находиться в этом зале! Когда-то, в старой жизни, мы пели для аристократов, для купцов. Это были… тяжелые времена для цыганских хоров. И сейчас с огромной радостью мы станем петь и плясать для вас – тех, кто освободил Россию и весь русский народ… ну, и нас заодно. Цыган то есть.

«Не мог, паразит, как следует слова выучить…» – сердито подумала Нина, сочинившая вступительную речь минувшей ночью. Сначала она было предложила ее дяде Пете, но старый гитарист, с нескрываемым ужасом выслушав написанный Ниной текст, наотрез отказался: «Господь с тобой, дочка, мне все это неделю учить наизусть надо! И собьюсь беспременно… Надобно будто позориться на старости лет. Нехай им Мишка скажет, у него вид красноармейский! И шесть классов реального на лбу написаны! В словах ученых, поди, не запутается!»

Убедившись, что дядя Петя не обижается, Нина кинулась за Скворечико. Тот написанную речь одобрил, поклялся выучить назубок… и вот, пожалуйста!

Но в зале, к облегчению Нины, снова послышались смех и аплодисменты. Мишка, торопливо поклонившись, вернулся в хор. Вместо него степенно, солидно вышел дядя Петя в своем неизменном синем казакине, который был пошит еще при царе и теперь имел вполне пролетарский потрепанный вид. Старик сдержанно поклонился залу. Повернулся к цыганам, взмахнул гитарой – и весь хор поднялся на ноги. Нина почувствовала, как шаль с ее плеча соскользнула на пол, но наклоняться за ней уже не было времени, потому что дружно грянули восемь гитар, и Нина взяла дыхание.

– Вставай, проклятьем заклейменный… – взлетел над притихшим залом ее сильный, чистый, звонкий голос.

В зале загремели кресла, сапоги: ряды поднимались один за другим, вставали те, кто сидел на ступеньках в проходах, сбрасывались фуражки и буденовки. Когда же терцией ниже, вторым голосом вступил Мишка, в зале уже не было ни одного сидящего человека.

Вставай, проклятьем заклейменный,

Весь мир голодных и рабов!

Кипит наш разум возмущенный

И в смертный бой идти готов!

На втором куплете, перекрывая грохот гитар, мощной волной вступил весь хор… и Нина поняла, что они пропали.

– Ай, дэвла, дэвла, дэвла, дэ-э-эвла! – трубила своим знаменитым контральто Танька-Лиска с полуприкрытыми от усердия глазами.

– Ай, дэвла, дэвла, дэвлалэ-э-э! – звенела с непримиримым лицом борца за революцию маленькая Оля Тишкина.

Рядом, насупившись, рокочуще выводила бабка Стеша:

– Ай, дэвла, дэвла, дэвла, дэвла…

И дядя Петя, повернувшись к залу смуглым суровым лицом, ответственно басил:

– Ай, дэвла, дэвла, хасиям!!!

Много лет спустя, вспоминая этот концерт на Лубянке, Нина не могла понять, откуда у нее взялись силы, чтобы не упасть в обморок посреди сцены. Было очевидно, что настоящий текст «Интернационала» поют только они с Мишкой. Цыгане, не выучившие и половины слов, пели как могли и что могли. Надежда была лишь на то, что во всем зале не найдется ни одного человека, знакомого с цыганским языком. К огромному облегчению Нины, после припева зрители, заглушив хор, громко, воодушевленно и вразброд подхватили всем залом:

Это есть наш последний и решительный бой!

С Интернационалом воспрянет род людской!

И в этот миг Нина увидела Наганова, который стоял прямо перед ней, в проходе между рядами. Он не пел. В упор, пристально, без улыбки смотрел на нее. На нем, казалось, был тот же потрепанный френч, в котором он месяц назад вел допрос, фуражку Наганов держал в руке. Светлые глаза смотрели на Нину не отрываясь. И она в каком-то оцепенении, не в силах отвернуться, глядела в них. Страха больше не было, только бежали по спине горячие мурашки и тряслись руки, и Нина, спрятав их за спину, широко и отчаянно улыбнулась Наганову.