По этому вступлению можно предположить, что графиня Самойлова стала очередной пассией Жерве, однако врать не стану – просто не знаю, хотя всякое возможно! Вот ведь был же ею страстно увлечен Пушкин – даже стихи оставил в ее честь:
Ей нет соперниц, нет подруг,
Красавиц наших бледный круг
В ее сиянье исчезает…
Ну да, Пушкин видел в ней чистейший тип итальянской красоты, но на самом деле только кисть влюбленного Брюллова придавала лицу графини Юлии высокую одухотворенность: наяву же это было нечто дикое, безудержное, сладострастное и порочное. А может быть, она была немного не в себе. Одной из самых любимых забав ее было усесться на облучке вместе с кучером, с трубкой во рту и в мужской шляпе на своей кудлатой голове. Юлия Павловна могла весь день ходить нечесаной, немытой и с трубкой в зубах. Очень любила рядиться в мужское платье. При ней жила юная итальянка невероятной красоты, которой графиня положила миллион в год, а девушке было всего четырнадцать лет.
Разведясь с мужем (неохота мне перебирать толки, которые на сей счет ходили, они тоже относились к разряду позорных семейных тайн, да и позабылось уже многое!), Юлия Павловна стала жить в имении, которое называлось Славянка. Я там не была, но рассказывали об этом имении сущие сказки Шахерезады: дескать, это истинное сокровище, и невозможно-де представить себе ничего более элегантного в смысле мебелей и всевозможных украшений. Толпа гостей рассматривала, словно сокровища галереи Уффици, розово-мраморную ванную комнату с цветными стеклами, из-за которых все вокруг тоже казалось светло-розовым. Можно было представить, как из-за этого потом болели глаза!
Графиня обожала собирать у себя гостей, преимущественно кавалергардов, и устраивать им на потеху всякие забавы. В одной из таких особенно диких забав участвовал и Жерве. Хозяйка Славянки затеяла состязание между своими крестьянками – наподобие праздника в «Белом Доме», бесстыдном романе Поля де Кока. К верхушке высокого шеста привязали подарки – сарафан и повойник. Какая баба первой вскарабкается на высокий шест, той эти призы и достанутся.
Не надо напрягать воображение, чтобы представить, что могли созерцать снизу пьяные мужчины: ведь крестьянки панталон не носят! Приз получила баба лет сорока пяти, толстая и некрасивая. Однако муж ее, узнав о забаве, прибежал, поколотил жену и все выигранное побросал в костер. Тогда графиня велела дать ей другой сарафан и другой повойник и приказала носить его всегда как награду за ловкость.
Назавтра императору было доложено о непристойной забаве. Конечно, графиня могла в своем доме выделывать все что угодно, однако участие в такой мерзости господ офицеров показалось государю позорным и оскорбительным для чести мундира.
Кара воспоследовать не замедлила. Жерве и всех кавалергардов, участников этой развеселой компании, уволили из гвардии и перевели в армейские полки. Жерве оказался в Нижегородском драгунском на Кавказе. Там он через некоторое время за храбрость, которая, по слухам, граничила с безрассудством, получил чин штабс-капитана, окончательно сдружился с Лермонтовым, став его секундантом на роковой дуэли, а вскоре был тяжело ранен и после двухмесячной болезни умер. Не знаю, истинно ли он страдал из-за нашей разлуки или просто принимал такой меланхолический вид, чтобы выставить себя в более выгодном свете, а все упреки пали бы на меня, однако отчего-то стало общим местом винить в нашем расставании – а вскоре даже и в его разгуле, приведшем к окончательному падению и к смерти! – не его собственную распущенность, а меня. Князь Михаил Лобанов-Ростовский сочувственно сообщал всем желающим слушать, стараясь, чтобы и я находилась поблизости:
– У него при нашей встрече был такой вид, как будто он погибнет в первом же деле!
А Софи Бобринская, которая, ревнуя императрицу ко всем на свете, никогда не упускала случая бросить в меня камень или хоть шпилькой ткнуть, пересказывала всем, кто хотел слышать, что государыня прислала ей письмо следующего содержания:
«Вздох о Лермонтове, об его разбитой лире, которая обещала русской литературе стать ее выдающейся звездой. Два вздоха о Жерве, о его слишком верном сердце, этом мужественном сердце, которое только с его смертью перестало биться для этой ветреной Зинаиды».
Грех мне судить ее величество, которая всегда была ко мне необыкновенно добра и ласкова, а все же порой такие несправедливые суждения света – да ладно бы только света, он суетен и завистлив, но, главное, людей, которые мне были истинно дороги, – доводили меня до слез, но этого я, впрочем, никому и никогда старалась не показывать. Потому я и прославилась как жестокая львица, которая с легкостью разбивает сердца и наслаждается хрустом их осколков под своими каблуками.
Ветреной же меня назвала государыня за то, что в это время утешителем моим после расставания с Жерве вновь вознамерился выступить император!
Помню, он как-то раз сказал:
– Женщина возводит вокруг себя неприступные укрепления исключительно для того, чтобы мужчина пробил в них брешь как можно скорее.
И посмотрел на меня своими сияющими голубыми глазами так, что я почувствовала, как краснею, и пролепетала какую-то банальность, вроде:
– А может быть, есть стены, в которых невозможно пробить брешь!
Он снисходительно пожал плечами:
– Вы так упорно не желаете понимать, чего я от вас хочу! Вы так упорно своевольничаете! Ну что ж, я признаю силу вашей натуры, но тем больше стремлюсь сделать из вас игрушку…
– Своих страстей или ума? – откликнулась я, принимая добродетельный вид.
– Того и другого, – усмехнулся он… И так все в очередной раз свелось к шутке.
Наверное, в то время мы еще оба хотели, чтобы все к шутке сводилось!
Вообще император, честно сказать, ухаживал за всеми красавицами подряд, и я не понимала, почему именно со мной государыня после малейшего, даже самого невинного знака высочайшего внимания делается столь холодна, даже порою оскорбительно холодна, а на откровенную связь с госпожой, к примеру, Борх, которая одно время весьма успешно конкурировала с Нелидовой, внимания вовсе не обращает, хотя об этом все знали и все говорили вслух, вот уж это никакой тайной для света не было! Например, Данзас, бывший, как известно, секундантом Пушкина на роковой дуэли, рассказывал мне, и не только мне, что, когда они ехали на Черную Речку, навстречу им попались сани четверней, в которых были супруги Борх, и Пушкин весело воскликнул: «Вот два образцовых сожителя!» Данзас удивился, смысл шутки не дошел до него, и Пушкин тогда пояснил: «Ведь жена живет с кучером, а муж – с форейтором». Под кучером он, конечно, подразумевал государя, держащего бразды правления Россией, а слова о форейторе намекали на непристойные пристрастия Борха, которые принуждали его супругу развлекаться на стороне. В том роковом пасквиле, из-за которого так взбесился бедный Пушкин, Борх титуловался «непременным секретарем» ордена рогоносцев: всем было известно, что родной дед Любови Борх по матери, Арсеньев, бывший воспитатель великих князей, получил от государя десять тысяч рублей и передал их Борху. Видимо, напрямую заплатить мужу за пользование женой на сей раз показалось отчего-то неудобным!
Из-за увлечения государя эта миниатюрная особа была одно время в большой моде в свете, ее приглашали все наперебой. У Любови Борх были очень красивые ярко-синие глаза и крошечные ножки, а больше ничего особенного: не слишком, как мне казалось, умна – но самодовольна; не грациозна – но умела выставлять себя напоказ.
Можно рассказать и о баронессе Амалии Крюденер, которая одно время очень сильно привлекала его величество. Она была таинственна, опасна, очаровательна, распутна, пленительна, этого даже женщины не могли не признать, пусть и с ненавистью, а уж мужчины-то… Весельчак Петр Васильевич Вяземский, который, впрочем, мог быть поехидней, чем даже Россет, называл ее Крюденершей (подозреваю, потому, что она, красавица, его, толстяка и увальня, просто не замечала), но мне она всегда почему-то нравилась – возможно, потому, что не стеснялась любить тех, кого хотела, а возможно, потому, что ее воспел Тютчев в некоторых своих стихах – в том числе и в этом, самом лучшем:
Я встретил Вас – и все былое
В отжившем сердце ожило:
Я вспомнил время золотое —
И сердцу стало так тепло…
Восхитительные стихи!
И потом, Амалия Крюденер в самом деле была сказочно красива и настолько гармонична, что эта красота у меня зависти не вызывала, хотя и должна была бы – по-женски. А впрочем, я отродясь не была завистлива. А вот долговязая Натали Пушкина однажды очень приревновала супруга к баронессе, об этом при мне Вяземский как-то обмолвился: поэт-де ему жаловался, что у его «мадонны» рука тяжеленькая.
Амалия Крюденер, как и многие, о ком я здесь вспоминаю, могла бы похвалиться скандальностью и необычностью своего происхождения. Ее рекомендовали как дочь графа Максимилиана фон Лерхенфельда, дипломата во втором поколении, баварского посланника в Берлине и Вене. Однако все в обществе знали, что Амалия лишь воспитывалась в семье графа и пользовалась всеми привилегиями его родной дочери. Там ее называли Амели, на французский лад. На самом же деле – это, конечно, держалось в тайне! – она была дитятею прусского короля Фридриха-Вильгельма III и владетельной немецкой принцессы Турн-унд-Таксис. Однако это происхождение было не позором, а привилегией. Голубая – тем паче королевская – кровь много значила, и среди степенных графов и князей некоторые гордились, если могли отыскать в себе хотя бы несколько капель ее. Амалия же, откуда ни взгляни, была отпрыском королевской фамилии, а также двоюродной сестрой принцессы Шарлотты, то есть нашей императрицы Александры Федоровны. Когда ей было лет пятнадцать, у нее начался роман с молодым дипломатом Федором Тютчевым, и это был роман всей их жизни, хотя эту жизнь они провели не вместе, а с другими людьми.
"Нарышкины, или Строптивая фрейлина" отзывы
Отзывы читателей о книге "Нарышкины, или Строптивая фрейлина". Читайте комментарии и мнения людей о произведении.
Понравилась книга? Поделитесь впечатлениями - оставьте Ваш отзыв и расскажите о книге "Нарышкины, или Строптивая фрейлина" друзьям в соцсетях.