Поздним вечером, открыв все верной Арише и подняв ее с постели (собственно, услышав о приключившемся, она забыла о болезни и даже слышать не хотела о том, чтобы отпустить меня одну), я уехала из дому на тайно взятом извозчике. Ариша была со мной. Я не вполне твердо понимала, чего хочу, куда поеду и что буду делать. Мне хотелось посмотреть в глаза этому человеку…

Кавалергарды стояли в казармах близ Таврического сада, но соваться в казармы мне никакого резону и охоты не было. Однако я надеялась, что он у себя на квартире. Я помнила этот адрес: угол Морской и Адмиралтейской, дом Гиллерме. И решила поехать туда. В полуподвальном оконце швейцарской чуть теплился огонек, но мужик, видимо, заспался и никак не отворял. Ариша довольно долго теребила шнурок звонка, но вот дверь приоткрылась, какой-то лысый и бородатый (петербургские швейцары в доходных домах все какие-то на одно лицо!) высунулся, в ответ на ее тихий вопрос: «Здесь ли живет господин Жерве и дома ли он?» – приподнял повыше свечку, словно пытался меня разглядеть, но я таилась в глубине возка, – а потом проговорил, зевая:

– Извольте во второй этаж, налево, сударыня, небось барин Николай Андреевич еще не спят, они полуночники-с отъявленные-с!

Ариша сделала мне знак, я выскочила, причем надежно упрятала лицо в складки своей шали, отворачиваясь от чрезмерно любопытного швейцара, и мы вместе поднялись по неширокой лестнице. На площадке Ариша позвонила в звонок возле левой двери. Снова долго не отпирали, и вдруг ужасная мысль поразила меня: а что, если у него там дама?!

Но вот звякнул засов (в то время на всех дверях были засовы, предпочитали изнутри на них запираться, а не ключами), дверь приотворилась… Заспанная рожа денщика высунулась, пробормотала:

– К барину, что ль? Да они вроде никого не ждали… а ладно, извольте пройти, вон, прямо!

– Кто там, Дронька? – послышался голос, от которого у меня подкосились ноги, и силуэт с шандалом в руке возник в проеме распахнувшейся двери. Я помню его белую рубашку, расстегнутую на груди, его глаза, окруженные тенями, растрепанные волосы… все лицо его в неверном свете чудилось измученным, трагическим, и вдруг он изменившимся голосом не прошептал, не воскликнул, а выдохнул из глубины сердца: – Вы?!

И я вбежала в его комнату, в его объятия, в его жизнь.

Помню, в ту ночь до утра мы не только исступленно ласкали друг друга, но и много смеялись, целуясь и оттого беспрестанно прерывая смех новыми ласками. Жерве признался, что сразу меня узнал, когда я заговорила с ним на маскараде, хотел поинтриговать, думая, что я приняла его за своего любовника, но устыдился и завел разговор о поездке к себе на квартиру, чтобы дать мне возможность понять: я ошиблась. Но я продолжала игру, и Жерве решил воспользоваться случаем… И воспользовался им, так сказать, к нашему общему счастью.

Уехала я от него лишь под утро, отчаянно зевая и почти не слыша воркотни сердитой Ариши. Нет, не на меня она сердилась, а на денщика Дроньку, который всю ночь ее отчаянно домогался и уверял, что, коли баре слюбились, то слугам сам Бог велел, так, мол, и в водевилях водится!

Езживала я к своему возлюбленному часто, бывало, несколько ночей подряд выскальзывала из дому – и к нему. В конце концов Дронька понял, что Аришу никаким приступом не взять, а оттого, лишь я удалялась в комнату его барина, слуги укладывались спать – но на разные тюфячки, – а лишь начинало брезжить, мы с Аришей мчались домой на первом утреннем извозчике, за которым бегал, шатаясь спросонья, растрепанный Дроня. Вообще-то Жерве пополам с приятелем нанимал карету помесячно, но я уезжала слишком рано, во всех казармах только-только отбивали утреннюю зорю, и в тихих петербургских улицах извозчики летели со всех сторон. Я ни разу не воспользовалась ни одной из наших домашних карет, храня тайну своих ночных вояжей, однако тайна сия все равно перестала быть таковой: ведь стоило кому-то посмотреть на меня и Жерве, когда мы оказывались рядом, – и самый непроницательный человек ясно видел наши чувства.

В свете мы виделись довольно часто. Жерве приглашали во многие дома: он был прекрасный танцор, а такие всегда в цене. Кроме того, отлично владел искусством весело болтать, играть словами, быть остроумным без натуги. Каламбуры, эти французские светские забавы, тогда очень вошли в моду; потом, по-прежнему в свете любили игру в вопросы и ответы, но не так, как раньше, когда две группы участников писали вопросы и ответы на бумажках (не зная, каков вопрос!) и поочередно вытаскивали из какой-нибудь нарядной корзинки или вазы, так что было невыносимо смешно от полного несоответствия вопроса и ответа! Теперь играли немного иначе: в одной группе придумывали совершенно дурацкий вопрос, а в другой должны были дать на него вполне вразумительный ответ. Жерве обладал невероятным талантом как придумывать вопросы, так и давать остроумные комичные ответы. Я уж позабыла все эти глупости, однако и по сю пору помню, как насмешник и весельчак князь Петруша Вяземский попросил рассказать всю свою жизнь двумя словами, а Жерве с мечтательным видом (его некрасивое лицо было удивительно выразительным и могло стать любым, даже прекрасным!) ответил: «Всякое бывало!» Гости так и покатились со смеху! Поскольку мой супруг обожал такие игры чуть ли не больше театральных спектаклей, Вяземский и Жерве – завзятые остряки – были нашими частыми гостями, и даже когда Борис Николаевич догадался о наших отношениях, он не перестал Жерве приглашать, чтобы «не потерять лицо», и частенько не мог удержаться от смеха при его каламбурах.

Для нас с моим возлюбленным эти появления его в нашем доме были весьма ценны: что мы могли видеть друг друга, да еще и целоваться – и благодаря обрядам приветствия и прощания, которым все неукоснительно следовали в те годы, если только это не был особенно многолюдный и торжественный бал. При встрече и при прощании гость целовал хозяйке руку, а она его в лоб. Легко вообразить, сколько чувства пылало в этих «приличных прикосновениях».

Ах, какими словами выразить то почти невыносимое, почти разрывающее сердце состояние, когда распорядитель кадрили подводил к Жерве меня и какую-то другую даму и предлагал выбрать одну из нас, говоря, например: «Встреча или разлука?», «Роза или незабудка?», «Веер или альбом»? – и он всегда выбирал именно то, что загадывала я – встречу, незабудку, альбом, – потому что чувствовал тот особенный смысл, который вкладывала я в эти слова – и не мог ошибиться! Кажется, я не смогла бы пережить горя, если бы он выбрал неправильно, и не могла скрыть радости от его догадки.

Да и вообще – я не в силах была притворяться, я была счастлива впервые в жизни, и все мое счастье было написано у меня на лице, особенно когда мы танцевали вместе. Диву даюсь, как мы, заключая друг друга в прилюдные объятия в вальсе, удерживались и не обменивались еще и поцелуями! Иногда я замечала торопливо спрятанные усмешки, иногда – сочувствие в чьих-то глазах, иногда – осуждение, видела делано-безразличное лицо моего мужа и страдальческий излом бровей государя… Ах, Боже мой, да мне ведь совершенно безразлично было все на свете, кроме него! Наши свидания прекращались, когда меня призывали обязанности двора или когда князь Борис Николаевич увозил нас с сыном то в Москву, то в Спасское-Котово, когда Кавалергардский полк Жерве уходил на учения или в летние лагеря, но, стоило нам одновременно оказаться в Петербурге, мы снова бросались друг другу в объятия, и я забывала все в своей любви.

Таким же был, или, вернее, казался мне, и Жерве.

Много лет спустя, уже после его смерти, незадолго до смерти своей, во время нашей почти случайной встречи в Вене Долли Фикельмон, жившая там с дочерью и ее семьей, прочитала мне, что записала тогда в своем дневнике насчет нас, вернее то, что сочла нужным мне прочитать:


«Заметен чересчур затянувшийся и всепоглощающий флирт очаровательной княгини Юсуповой с Жерве, офицером Кавалергардского полка. Она вызывает всеобщий интерес, веселая, наивная, невинная. С удивительным простодушием отдалась она во власть своего чувства. Она словно не видит расставленной перед ней западни и на балах ведет себя так, будто на всем белом свете только они вдвоем с Жерве. Он очень молод, с малопривлекательным лицом, во всяком случае незначительным, но очень сильно влюблен, постоянен в своем чувстве и, может, более ловкий, чем его считают».


Произнеся заключительные слова, Долли многозначительно замолкла, глядя на меня с видом сивиллы, чьи предсказания сбылись. Я уже говорила, что легко быть умной и предусмотрительной задним числом, выдавая последующие знания за прозорливость, но эта фраза – «может быть, более ловкий, чем его считают» – ударила меня в сердце – пусть даже сердце мое уже билось для другого человека. Живо вспомнилось, с какой внезапной, оскорбительной легкостью разрушился наш прекрасный роман, причем в глазах многих виновницей разрыва и всех последующих событий оказалась я… Что ж, я была богата и красива, Жерве – беден и невзрачен, значит, если следовать житейским привычкам, я должна была его бросить! А вышло наоборот.

Я уже вскользь упомянула где-то раньше, что Жерве был весьма дружен с компанией, в которую входили забияки вроде Сергея Трубецкого, Лермонтова, Алексея Столыпина и прочих веселых, привлекательных и при этом совершенно несносных молодых людей весьма родовитых, а порой и очень богатых фамилий. Их тогда называли повесами. Это было не только картежничество, пьянство или бретерство завзятых дуэлянтов. Повесничанье – дерзость, эпатирование приличий – было в большой моде среди гвардейской молодежи. Они в ответ на упреки очень любили читать из Пушкина, из его послания «Каверину», а Каверин, стоит заметить, был среди этих юнцов образцом повесы:

И черни презирай угрюмое роптанье;

Она не ведает, что дружно можно жить

С Кифером, портиком, и с книгой, и бокалом,

Что ум высокий можно скрыть

Безумной шалости под легким покрывалом.