Может быть, кто-то сочтет меня жестокой, ну что ж: ни подставлять другую щеку, ни быть милосердной к своим обидчикам я во всю жизнь не умела. С друзьями и с теми, кто меня истинно любил, я была совсем другая, мне для друга или подруги ничего жалко не было, я себя для друзей забывала: вон когда я после дуэли Пушкина была вне себя от горя, то и государю, и императрице, и поганцу Геккерену много недобрых слов наговорила, этот Геккерен меня, думала, задушит от ярости, а их величества меня за горячность простили, хоть и не сразу, потому что сами за собой вину свою видели. И знали, как я Искре предана была и как его обожала.

Итак, нечаянная встреча с Семирамидой только укрепила мое желание ей досадить и развеселила меня до буйства. Я прокралась к задним крыльцам, выглянула в одну дверь – пусто, побежала полутемными сенями к другой – ах, карета на месте, и поручик, все так же в домино, но уже не прикрываясь маской, протягивает ко мне руки! Я была, конечно, в атласных туфлях и замешкалась, побоявшись ступить на обледенелое крыльцо (на парадном, понятно, ковер на ковре, а на заднем ну какой же русский метет или чистит?!), и тогда он выскочил наружу, схватил меня на руки с силой, которая показалась мне в его сухощавой фигуре необыкновенной (а я была ростом высока и отнюдь не тоща!), вскочил в карету, опустился на сиденье, не выпуская меня из объятий, дверцу захлопнул – и, сдернув и отшвырнув мою бауту, так и впился в мои губы поцелуем.

В первый миг я от изумления задохнулась, во второй подумала, что лица ему моего не различить, потому что в карете было непроглядно темно, окна плотно закрыты и завешены, в третий мелькнуло недоумение, что ж он в этой противной Семирамиде сыскал, коли целует ее так жарко, а в четвертый все мысли из моей головы улетучились, я словно бы сознания лишилась и всякого разума – жило и действовало только тело мое, которое от этих поцелуев и ласк преисполнилось жажды плотской любви, да такой, что страсть моя к д‘Орсе показалась мне жалкой пресной лужицей по сравнению с океаном. Меня словно смяло всю неодолимым желанием, я была так же распутна и смела, как мой нежданный кавалер. Он обнажил свое естество и смелой рукой открыл мои чресла, а потом вторгся меж ними как властный господин, и я не сопротивлялась, потому что желала одного: продолжения этого захватывающего, острого, словно кинжал, внезапного блаженства, и сознание, что я краду его у моей неприятельницы, подогревало, раскаляло и распаляло меня… И вдруг я услышала протяжный женский стон, нет – крик, нет – вопль… И изумилась, осознав, что это я стенаю, кричу и воплю от неимоверного восторга, а мне вторят глухие стоны мужчины, который уткнулся между шеей моей и плечом, содрогаясь в приступах такого же наслаждения, какое он дарил мне.

Какое-то мгновение мы были словно мертвы, потом холод подобрался к моему полуобнаженному телу и отрезвил меня. Глаза уже привыкли к темноте и я испугалась, что мое лицо ему видно и он меня может узнать. Я разглядела в углу сиденья бауту и поспешно нацепила ее. Отчего-то мелькнула у меня мысль, что в Венеции, откуда родом была эта маска, такие маскарадные проделки в моде, и, может быть, именно эта баута не раз являлась свидетельницей ласк, расточаемых одной даме, но предназначенных другой…

Дрожь пробрала меня. Я мечтала уязвить Семирамиду, но сама была уязвлена так больно, как никогда в жизни не уязвлялась. Мысль о том, что не я, а она, презираемая мною, ничтожная сплетница, возбудила такую страсть, что ей раньше доставались и впредь будут доставаться эти сводящие с ума поцелуи и пылкие ласки, а я этого более в жизни не узнаю, потому что ослепительное наслаждение мое было краденым и обманным, – эта мысль заставила сердце мое сжаться. Слезы выступили на глазах, рыдания рвались из груди, и я сейчас думала лишь о том, чтобы как можно скорей расстаться со своим нечаянным любовником, забиться в какой-нибудь укромный уголок и наплакаться всласть над своим разбитым сердцем.

– Отвезите меня обратно в маскарад, – кое-как выговорила я, поспешно наводя порядок в своем туалете и поймав на кончике языка слово «домой», потому что не собиралась раскрыть свое инкогнито и вовсе опозориться.

– Мы никуда не ездили, – слабо усмехнулся мой кавалер, полулежа на сиденье, и я краем глаза увидела бугор на его чреслах, которые он небрежно прикрыл краем своих на боку расстегнутых полуспущенных рейтуз. Мелькнула вдруг мысль, что, окажись он в тесных парадных лосинах, которые в одну минуту не снять, которые будто прирастают к телу и надеваются мокрыми, чтобы лучше облегали бедра и ноги, ничего бы между нами не произошло…

И тут до меня дошел смысл его слов.

– Как не ездили?! – изумленно проговорила я.

– Да так. Просто не успели. Но мы можем поехать теперь в мою квартиру и снова…

Голос его дрогнул, и дрогнул, шевельнулся, вырастая, бугор под краем рейтуз.

Меня тянуло броситься в его объятия, вновь вкусить их сладость, отдаться ему здесь или поехать с ним куда он захочет, лишь бы принадлежать ему снова и снова, но силы моего притворства были уже исчерпаны, а открыться ему я не могла: боялась увидеть разочарование на его лице, боялась оскорбительного изумления или насмешки. Я бы не перенесла этого!

– Отворите дверь, – с трудом выговорила я, – мне нужно уйти. Нет, не провожайте! – вскрикнула я в панике, увидев, что он отвернулся и пытается привести в порядок свою одежду.

Мужчина запахнул домино и отворил дверцу кареты. Выглянул, высматривая, нет ли где-то рядом людей, которые могут меня увидеть, и отодвинулся, давая мне дорогу. Но когда я уже высунула ногу, нашаривая землю, он вдруг схватил меня за руку и сунул в ладонь какой-то шелковистый мешочек. На ощупь там было что-то вроде ожерелья из мелких круглых камушков.

– Возьмите. Это вам. Я давно приготовил это, но все не решался отдать. Там, внутри, записка. Вы все поймете…

Слабо соображая, я выскочила из кареты, пронеслась по крыльцу, не замечая наледи и снега, рванула примерзшую, тяжелую дверь, влетела в черные сени…

На мое счастье, кругом было пусто. Первая моя забота была отдышаться и обдернуть домино. Что-то мне мешало, ах да, его подарок мне… Нет, Семирамиде, его Иде! Я чуть не отшвырнула мешочек, но тут послышались шаги, я сунула его в карман домино и ринулась со всех ног в гардеробную, где ждала горничная. Я горько сожалела, что Ариша моя больна и со мной поехала другая, при которой нельзя дать себе волю, которая не должна даже заподозрить, что с барыней что-то неладно.

– Едем домой, зови карету, – с трудом произнесла я и больше ничего не сказала, потому что боялась: со словами вырвутся слезы.

Однако надо было еще найти в себе силы проститься с хозяином… Ну нет, этого я уже просто не могла. На счастье, мы с Энгельгардтами на короткой ноге, напишу из дому, отговорюсь, что у меня внезапно началась мигрень, а они-де были заняты с гостями, повинюсь, они меня любят, они простят…

Прибежала девка с шубой, меховыми сапожками и вестью, что карета подана. Я закуталась в свои соболя, сбросила атласные туфли, надеясь, что горничная не заметит мокрых от растаявшего снега подошв, сунула ноги в сапоги и, даже не покрывая головы тонкой шалью, кинулась на крыльцо.

В каретах всегда было тепло, натоплено, но я забилась в угол, трясясь.

– Уж не простыли ли вы, барыня? – робко спросила горничная, но я промолчала.

Хорошо бы в самом деле заболеть, подумалось мне.

Дома я немедля отослала девку за горячим чаем и принялась раздеваться в туалетной. Конечно, было бы кому принести чаю и кроме нее, и было бы кому мне помочь! Я просто хотела остаться одна, опасалась, что девушка почувствует запах, от меня исходящий. Мне чудилось, я вся была пропитала ароматом нашего соития. Он нервировал меня, возбуждал и вышибал слезы.

Плеснув в таз воды, я намочила губку, чтобы обмыться, как вдруг увидела выпавший из кармана мешочек. Тот самый! Подарок для Семирамиды, для Иды! Острое желание поглубже вонзить нож ревности в свое раненое сердце овладело мной неудержимо, я развязала мешочек…

Небольшие жемчужины, нанизанные на простую нитку, лежали там. Их было штук полсотни, не меньше: отборных по цвету и форме, одна в одну. У меня вдруг до боли, до муки, забилось сердце, и, чудилось, я уже заранее знала, что окажется в записке, спрятанной на дне мешочка:


«Простите мне мою смелость, княгиня Зинаида Ивановна, уж много дней я ношу с собой Ваши жемчуга, не решаясь возвратить, а верней сказать, не в силах с ними расстаться, ибо их касались Вы своей рукой, которой я коснуться не смею. Я люблю Вас и готов жизнь бросить к Вашим ногам, да что Вам моя ничтожная жизнь! А в Вас для меня весь мир, все его счастье и горе. Вы госпожа моя и владычица, по слову Вашему я или останусь жить, или застрелюсь, ибо без Вас света белого не вижу, но знайте, что и последним вздохом моим будет эхо Вашего восхитительного, кимвалами звенящего имени: Зинаида-ида-ида…

Вечно преданный Вам, обожающий Вас Николай Жерве».


И тут, едва держась на ногах, ошарашенная, смущенная, восхищенная, потрясенная, я вспомнила, отчего лицо Жерве показалось мне знакомым. Он был тот самый молодой человек, за чью руку я ухватилась, испугавшись бывшей свекрови моего мужа! Судьба еще вон когда начала нас сводить, подумала я – и покорно предалась ей.


…Как ведут себя дамы в свете, когда взяли на примету какого-то мужчину и хотят немного поразвлечься? Они кокетничают. Кокетство – это проявление женщиной своей власти над мужчиной. Каждая кокетка хочет, чтобы мужчина принадлежал ей, но сама и в мыслях не имеет ему принадлежать. Все дамы в свете убеждены, что женщине можно принимать любовь и поклонение, не разделяя их, не отвечая на признания признаниями, отдавая лишь скудную милостыню кокетства взамен на щедрость поклонения.

Я тоже была такова, и некоторое время подобные игры, столь же далекие от истинных чувств, как бенгальский огонь далек от пожара, очень меня занимали. И вот теперь я забыла пустые забавы и предалась любви всецело. Мечта обладать и желание принадлежать владели мною с равной неодолимой мощью, и противиться ей у меня не было ни сил, ни воли.