Помню, читала я ее величеству – ей особенно нравилось слушать, как я по-русски читаю! – только что напечатанное дивное стихотворение Пушкина «Цветок»… Ах, я его всю жизнь обожала и считала чуть не лучшим из того, что он создал! Я сама теперь цветок засохший, безуханный, и по сю пору напоминают мне эти стихи все, что со мной случалось, и любовь, и разлуки, и забвение, и не могу удержаться от слез, когда читаю это:

Цветок засохший, безуханный,

Забытый в книге вижу я;

И вот уже мечтою странной

Душа наполнилась моя:

Где цвел? когда? какой весною?

И долго ль цвел? и сорван кем,

Чужой, знакомой ли рукою?

И положен сюда зачем?

На память нежного ль свиданья,

Или разлуки роковой,

Иль одинокого гулянья

В тиши полей, в тени лесной?

И жив ли тот, и та жива ли?

И нынче где их уголок?

Или уже они увяли,

Как сей неведомый цветок?

Точно так же я плакала и когда читала его впервые, хоть еще не испытала ни любви, ни разлуки, вот разве что с Серджио… Словом, я плакала, и государыня, глядя на меня, очень тогда встревожилась.

Ее величество вообще была ко мне особенно внимательна, заботлива, часто расспрашивала о сыне моем, тревожилась, что я его надолго оставляю, и когда я однажды предложила заменить на ночном дежурстве внезапно заболевшую свитную фрейлину, уж не припомню, кого именно, Александра Федоровна весьма воспротивилась и велела мне ехать домой. Я была, конечно, тронута такой заботливостью, но беда в том, что уже понимала, откуда у этой заботливости, грубо говоря, ноги растут…

Не хвастая могу сказать, что красота моя в то время расцвела несказанно, и глаза государя, на меня устремленные, говорили слишком много.

Какое счастье, что я в то время ни о каких древних глупых предсказаниях насчет Нарышкиной-фаворитки не знала, не то чувствовала бы себя дура дурой и непременно натворила бы глупостей! И долгие годы ничего не знала, до самой смерти отца моего в 1848 году. А пока…

А пока голова моя от взглядов императора кружилась. Мне было и лестно, и страшно, и стыдно… Потом, спустя многие годы, приходилось мне заглядывать в кое-какие воспоминания об этом прекрасном человеке, той же Россет, в замужестве Смирновой, или, к примеру, мадемуазель Тютчевой, этой сушеной селедки, которая, такое впечатление, из утробы матери таковой же и явилась, бесчувственной и холодной, а ведь ее отец был и поэт великий, и мужчина отнюдь не из последних. И эти, и подобные им дамы благочестиво поджимали губки, когда речь шла о том, что Федор Афанасьевич Тютчев назвал «васильковыми чудачествами» императора. Смирнова это выражение лихо подхватила, не поручусь, что и не присвоила, да, впрочем, не в том суть. Лет десять тому назад в Париже сделалась я невольной слушательницей одной приватной беседы. Немолодая дама, русскую в коей можно опознать только по раскормленным левреткам, одну из которых звали почему-то Машенька, а другую – Палашка (самое забавное, что издавна в России собачонок называли на французский манер – Жужу, Мими, Фифи, ну и прочее в этом же роде), болтала с другой немолодой дамой – англичанкой, судя по ее выговору. Я мгновенно поняла, что дама вдохновенно делится своими воспоминаниями о жизни при дворе:

– О, император Николай Павлович был истинным самодержцем! Повелителем и в своих поступках, и в правлении страной, и в любовных историях. Если он отличал женщину – на прогулке, в театре или в свете, – он делал знак дежурному адъютанту. Тот сразу понимал, что особа, привлекшая внимание государя, должна попасть под особенный надзор. Немедля предупреждали ее супруга, ну а если она была девица, то родителей…

– Предупреждали о чем? – с туповатым видом перебила англичанка.

– О чести, которая им выпала! – снисходительно пожала плечами русская. – Нет примеров, чтобы это отличие было воспринято иначе, как с изъявлением почтительнейшей признательности. Равным образом неизвестны примеры, чтобы мужья и отцы этих особ не извлекали преимущества и даже прибыли из…

– Из своего бесчестья? – подняла жидкие белесые бровки англичанка.

– Что же тут бесчестного? – изумилась моя соотечественница. – Стать подругой великого человека – пусть ненадолго, но снять с его плеч невыразимую тяжесть, облегчить его ношу, проявить, в конце концов, верноподданнические чувства – это не бесчестие, а честь! Это, если угодно, государственный долг!

– Да неужели ваш император никогда не встречал отказа? Неужто его жертва ему не сопротивлялась?! – так и взвилась англичанка, у которой клеймо «старая дева» горело во лбу столь же выразительно, как у преступников, клейменных по жестокому приказу Павла Первого, горело во лбу слово «вор».

– Жертва?! – еще пуще изумилась дама. – Да вы в уме ли?! Как можно быть жертвой императора?! Никто и никогда не отказывал ему. Как это вообще возможно?!

Мне стало смешно, ибо вид обеих говорил о крайнем возмущении друг другом.

– Берегитесь, мадам, – прошипела скандализованная англичанка, – ваш ответ таков, что я могу заподозрить, будто и вы… будто и вы тоже… – Тут она замялась, словно не в силах была произнести ужасные слова.

– Ну да, я тоже! – гордо ответила моя соотечественница. – В свое время я поступила, как поступали все. Более того, открою вам тайну: мой муж никогда не простил бы мне, откажи я его величеству.

По лицу англичанки было видно, что она непременно призвала бы на голову своей собеседницы анафему, будь священником и имей право сие исполнить. Однако этого ей было не дано, а потому сей особе пришлось поспешно удалиться, подхватив подол, словно она спешила перешагнуть самую грязную лужу на свете. Этим она якобы выразила свое презрение и свою брезгливость. К несчастью, подняла она подол так высоко, что сделались видны затрепанные края нижних юбок и стоптанные каблуки ее башмаков…

Я с трудом сдержала смех, поглядывая на даму с левретками. Я не узнавала ее: возможно, забыла лицо, а возможно, она просто не входила в число тех, кто бывал при дворе, так что мы не встречались и не были знакомы. Ведь внимание императора простиралось на дам всех сословий, вплоть до самых простых! В свое время в кулуарах шепотком, но очень оживленно обсуждался чудный по своей нелепости пассаж – как раз на эту тему. Не могу удержаться, чтобы тут его не описать, ибо он некоторым образом схож с тем приключением, которое я и сама пережила и о котором расскажу, когда придет черед.

Итак, государь очень любил гулять по Санкт-Петербургу один, в простой шинели и каске, а если ездил, то в обычных санках, без всякой охраны, не в пример своему сыну, который берегся-берегся, да так и не уберегся от неминучей судьбы… И вот как-то раз, гуляючи, Николай Павлович приметил молоденькую девушку, которая показалась ему до того привлекательной, что он не удержался и заговорил с ней, не открыв своего имени и звания. Девица скромно отвечала, что она белошвейка, живет с матерью-старушкой без особенного достатка. Государь был весьма приветлив и обходителен, а она держалась с ним наивно и запросто, словно с обычным офицером, в меру развязно и обещающе, так, что он приступил к ухаживаниям. При своей опытности он тотчас понял, что девица из тех, что ко всякому добры, однако он очень любил этакие незатейливые приключения, видя в них разнообразие бонтонности, которая в его жизни преобладала. Сговорились, что назавтра «офицер» пожалует на квартиру к своей приветливой знакомой. Люди, которые знали тонкости его натуры, уверяли, что он был в отменном расположении духа в тот день, а вечером исчез – но вскоре воротился в еще более прекрасном настроении и весь вечер вдруг, ни с того ни с сего, то и дело принимался хохотать.

Что же случилось? Вовсе не то, чего следовало бы ожидать!

Когда Николай Павлович – в своем обличье скромного офицера – постучал в калитку дома, который был подробно описан девицею, ему отворила служанка, которая при виде его скорчила гримасу и проскрежетала: «Подите вон, господин хороший, нечего вам тут околачиваться, нынче барышня никого не принимает, ей нынче не до вашего брата-офицерика, нынче к нам в гости сам царь-государь ожидается!»

И захлопнула калитку прямо перед носом самого «царя-государя»…

Случай сей – истинная правда, мне о нем рассказал граф Петр Андреич Клейнмихель, довереннейшее лицо государя и один из самых верных его друзей или рабов, кто как рассудит. А потом, спустя много лет, я сама попала в почти совершенно такую же с ним историю!

Но о той истории я расскажу попозже, когда черед в моих воспоминаниях дойдет до моей величайшей тайны, до упомянутого скелета в шкафу, а пока вернемся к разговору тех двух дам…

Они решительно не понимали друг друга просто потому, что одна была русская, а другая – англичанка, родом из страны, где сама королевская персона уже превращалась в фигуру необязательную, где каждый человек ощущал себя в праве презрительно скривить по адресу венценосца гримасу и обсудить, и осудить его. Французы – какими я их застала и какими я их знаю вот уже более пятидесяти лет – таковы же. Наверное, надо отрубить голову своему королю, чтобы обрести эту омерзительную свободу осуждения государей. Признаюсь, живя во Франции, я этой же свободой порядочно-таки заразилась, а потому позволяла и позволяю себе поднимать брови и презрительно усмехаться, когда до меня доходили и доходят слухи о шашнях покойного Александра Николаевича или о женитьбе его сына, этого inverti[17], великого князя Сергея, на Элле Гессенской с ее наследственной hеmophilie[18].


Однако я в то же время прекрасно понимаю различие между сутью европейца и человека исконно русского, который всегда в душе остается крепостным своего господина и для которого неповиновение воле или желанию господскому – такой же нонсенс, как для европейца – беспрекословное подчинение. Надо надеяться, ни я, ни мои потомки не доживут до тех кровавых времен, когда и в России головы самодержцев покатятся с плеч и в душах моих добродетельных и богобоязненных соотечественников воцарится то желание свободы любой ценой, которое я называю мертвящим…