Элиас невольно посмотрел на лицо Вольфа, бледное и влажное от болезненного пота. Вольф напряженно ждал.

А ведь Элиас может сейчас просто уйти из этого дома. Просто уйти, как уходил прежде. И никого он не собирается звать, никакого Раббани…

А умирающий смотрит и как будто все понимает. Но что, что понимает? Нет, не будет Элиас звать Раббани…

Ну да, не будет, не собирается. Но почему, зачем так настойчиво, почти навязчиво убеждать себя в этом? Ну не будет — и не будет.

Элиас вдруг, почти помимо своей воли, резко повернулся и вышел из комнаты больного, ничего не сказав, даже не простившись. Больной, оставшись в одиночестве, лежал спокойно, ждал.

Элиас выскочил на темную лестницу, опрометью полетел по ступенькам. Он уже задыхался; было такое ощущение, будто ему грозит страшная опасность. Он бежал, не чуя ног под собой. И последнее ужасное предположение, мгновенное, заставившее его облиться холодным потом: а если входная дверь заперта?..

Но нет, отперта, слава Богу!

Вот он и на улице. Нет, он положительно сошел с ума! Без плаща, но в шляпе; он знал, что в еврейском квартале мужчине нельзя появляться с непокрытой головой… Но вот теперь… Откуда теперь это странное ощущение, будто кто-то охранял его, пока он бежал, летел по лестнице, кто-то боролся с его… да, врагом… боролся, и лишил этого врага его таинственной силы…

Но нет, нельзя так думать, нельзя позволять себе так думать. Иначе можно и в самом деле сойти с ума.

Элиас глубоко вздохнул, успокаиваясь, и пошел по улице. Хорошо, он сейчас позовет Гирша Раббани. Умирающий просил его об этом. Грех — не исполнить последнюю просьбу умирающего. И христиане, и иудеи осудят того, кто решился отказать умирающему в исполнении последнего, да к тому же еще такого легко исполнимого желания.

Незаметно для себя Элиас Франк оказался уже у мастерской Гирша Раббани. Как обычно дверь была распахнута настежь. Сапожник сидел один на обтянутом кожей табурете. Но на этот раз он не стучал молотком, а сноровисто склоняясь и распрямляясь, втыкал большую иглу в мягкую подошву, и темная толстая нить то взмывала легко кверху, то плавно опадала, ползла понизу. В какие-то мгновения, пока Элиас подходил к распахнутой двери, ему бросилась в глаза маленькая стеклянная трубочка, прикрепленная к дверному косяку. Это была мезуза — священный предмет. В трубочку вложен лоскуток пергамента, на нем написаны слова Торы — Священного Писания иудеев. Элиас вспомнил, почти наяву увидел приподнятую руку отца, и как отец касался мезузы. Положено было касаться, когда входишь в дом. Почему-то почувствовалось, что рука отца — молодая мужская рука. На миг пришло детское, давнее ощущение зависимости-защищенности, когда многое (быть может, слишком многое) за тебя решают взрослые, но зато у тебя еще есть свобода раздумывать об играх в пуговицы или в деревянные маленькие шарики. Ты можешь присесть на корточки и со всей своей внимательностью следить за ползущим муравьем, машинально откликаясь на оклик деда: «Сейчас… иду… сейчас…» И вот все эти ощущения воскресли так быстро, сильно и ярко. Они даже чуть продлились, потому что сапожник не сразу заметил Элиаса. Сосредоточившись на своей чуть даже слепяще мерцающей игле, сапожник пел. Он пел очень старую и странную песню, Элиас слышал ее еще в детстве. Отец еще считал эту песню непристойной и не разрешал сыновьям петь ее. Слова на франконском диалекте могли показаться смешными, но такими не казались, потому что пелись на грустную какой-то непонятной грустью, даже заунывную восточную мелодию. И почти шуточная песенка превращалась в тоскливую жалобу сердца.

— А-а… — пел сапожник самозабвенно. — А-а… а-а… А-а… А-а… Господи, Господи, перемени мою судьбу…

Пошли мне, Господи, кубок золотой…

Это было что-то вроде молитвы вора. Но опять же странно воспринималось, как жалоба сердца, тоскующего, печалящегося…

Элиас еще приблизился и тут сапожник резко вскинул голову. Глаза у него были такие зоркие. Но ничего неприятного в этой зоркости не было; вовсе не казалось, будто этот человек может, способен разглядеть, разгадать твои тайны и присущие тебе плохие свойства. Нет, это была зоркость ребяческого любопытства, когда человек замечает многое занятное и получает от этого удовольствие.

Чувство какой-то неловкости (Элиас все же испытывал такое чувство, пока шел к Раббани) сразу исчезло. Оно было, потому что Элиасу казалось, что сапожник, увидев его, станет чудачиться и озорно насмешничать. Но нет, этого сейчас не могло быть. И Элиас смог легко заговорить передать просьбу Вольфа.

— Я думаю, надо поспешить, — добавил Элиас, — Больному плохо.

Гирш Раббани внимательно выслушал Элиаса, отложил работу в сторону, поднялся, ничего не сказав, и вот они уже шли к дому Вольфа. Сапожник быстро глянул на заколоченные окна и сделал Элиасу знак остаться, подождать на улице. Элиасу и самому, в сущности, не хотелось возвращаться в этот дом. Сапожник хотел войти, но дверь была уже заперта. Элиаса это встревожило, а тревога — раздосадовала. Ему была неприятна эта его тревога. Зачем она? Разве есть для нее основания? Почему дверь должна быть отперта?

Сапожник постучал кулаком. Не отперли. Он отошел от двери. Посмотрел внимательно на заколоченные окна. Элиас тоже посмотрел, но ничего кроме заколоченных окон не увидел. А Гирш Раббани, должно быть, увидел, потому что быстрыми охотничьими шагами, словно подкрадывался к зверю, подошел к одному из окон и костяшками пальцев правой руки легонько, ненастойчиво и невраждебно постучал по косо прибитой темной деревянной доске. И почти тотчас послышались шумные шаги Ёси. Не спрашивая, кто пришел, слуга торопился отпереть дверь. А когда отпер, Элиас успел заметить, что вид у парня какой-то встрепанный, растерянный. Сапожник вошел, словно забыв об Элиасе, не сделав ему больше никаких знаков. Элиас остался на улице.

Он успокоился. Осталось только легкое любопытство: что же сейчас говорит Вольф сапожнику?.. Потом сделалось немного стыдно: человек умирает, а он, Элиас, словно бы забыл об этом. Впрочем, быть может, Вольф еще не умрет…

Элиас принялся ходить взад и вперед по улочке, мерил ее шагами. Еще одна странность — почему-то он сразу не заметил, что дом Вольфа построен в тупике. Здесь не было других домов, в которых бы жили, были только длинные невысокие постройки без окон, какие-то склады для товаров, что ли… Да, склады…

Элиас Франк вдруг почувствовал, как далека эта жизнь больного, странная какая-то жизнь в странном доме, с какими-то странными женщиной и девочкой, от его, Элиаса, открытой, светлой жизни, в уюте и радости, рядом с любимой женой и чудесным сыном… И ведь он ничем не может помочь Вольфу, и потому так тягостно…

Элиас остановился. Тупик не был вымощен, но сейчас земля была по-летнему твердой, хотя и неровной. А весной и осенью здесь, конечно, очень грязно, мокро, обувь увязает в жидкой грязи…

Но как же все это странно! Когда он в тот вечер после суда вел Вольфа к себе домой, и они спорили, ну да, почти спорили, спорили, да… И Вольф словно бы нарочно, всеми своими словами, всем ходом своих суждений, подчеркивал свою принадлежность к этому миру всего обыденного, заурядного, присущего многим и многим. Настаивал на том, что вот, он думает и поступает, как почти все думают и поступают, а Элиас — нет, Элиас не такой. Интересно, Вольф это нарочно так? Или лишь бессознательно ощущает свою странность и бессознательно же противится этой своей странности, горячо настаивая на том, что и он похож на других, на многих… Но как странно он живет в своем доме. Да, пожалуй, его жизнь похожа на него самого. Он иудей, и ему ведомы все писанные и не писанные правила и каноны, которым подчиняется бытие иудея. И в то же время в жизни Вольфа есть что-то от его имени — языческий волк, уже таинственный и странный, потому что столько веков миновало с тех пор, как ему поклонялись…

Ёси не ведомо как вырос прямо перед Элиасом. Тот вдруг понял, что отошел от дома Вольфа довольно далеко, ближе к выходу из тупика, и стоял к дому спиной. Ёси запыхался.

— Идемте! — как-то встревоженно и испуганно позвал он Элиаса. — Зовут… Господин Вольф…

На этот раз он произнес это «господин Вольф» без иронии.

Элиас быстро двинулся за ним. Ёси шел большими шагами, пригибаясь и вытягивая шею, как встревоженный, нахохленный петух. В другое время это даже насмешило бы Элиаса, но теперь вызвало какое-то странное чувство испуга.

Быстро поднялись по лестнице, вошли в комнату Вольфа. Гирш Раббани сидел у его постели. Увидев Элиаса, Раббани встал. Вольф устремил на него тревожный просительный взгляд. Сапожник кивнул больному с жалостью и пониманием.

— Он хочет что-то сказать тебе один на один, — сказал сапожник Элиасу.

Тому почему-то бросилось в глаза встревоженное испуганное лицо Ёси. Казалось, парень переводит дыхание после быстрого бега. Но это было не так, он просто приоткрыл рот от этого своего тревожного страха. Зубы у него были большие, желтые и кривые.

Кто-то притворил дверь. Наверное, все же сапожник. Как-то спокойно она прикрылась, слуга не мог бы так сейчас.

Элиас Франк остался наедине с больным.

Все было с больным, как и должно было быть — осунувшееся, влажное от пота, чем-то напоминавшее опавшее сырое тесто, лицо; запавшие губы, выпученные в напряжении бледные глаза.

Элиас наклонился к больному.

Тот собирался с силами. Элиас невольно начал волноваться. Чувство жалости и гадливости было неприятно.

Вольф глубоко вздохнул, вдохнул воздух. На этот раз воздух свободно прошел в грудь, это приободрило больного. Элиас оперся правой рукой о тюфяк.

— Не женись на моей вдове, — глухо и отчетливо произнес Вольф.

Для Элиаса эти слова прозвучали нелепой неожиданностью, бредом. Своей несообразностью они напрочь разбили его тягостное ощущение таинственной тревоги, владевшей всем существом Элиаса Франка еще минуту назад. Словно сошло наваждение. Разом не осталось ничего таинственного. Лишь несчастный больной человек, у которого рассудок помутился от болезни…