Отнял от лица ладони и поднял голову…

Он был один в комнате. Не было спасения, избавления. Он знал, что матери нет… Сфинкс — бес — повиснув в темном воздухе комнаты, странно женски подперев ладонями подбородок (и руки были, и были женские); улыбался смутной улыбкой. Было страшно от этого тихого парения. Андреас вдруг увидел глаза Сафии; это были его, Андреаса, глаза. Слава Господу, они не принадлежали сфинксу, не были на бесовском лице, были сами по себе… Но ужас удушающий был сильнее желания жить, уцелеть… Смерть — конец — освобождение — лететь… Лететь, лететь — сердце было стесненное в груди от этого нарастающего желания… Лететь, лететь, лететь… Андреас бросился в свою комнату… Существо-сфинкс легко перелетело следом… колебание воздуха в темноте… Ужас… гналось…

Андреас ничего не видел в своей комнате… кроме окна… Распахнул окно… вскочил на стул, занес ногу быстро… со стула — на окно… За окном — легко и прохладно в темноте… Туда!..

* * *

Тело его лежало на мостовой… Лицом вверх… В пальцах откинувшейся правой руки был зажат маленький серебряный кораблик. Андреас успел взять с собой игрушку.

* * *

Сафия поняла, что Наложница фараона — это что-то страшное, и он уже сталкивался с этим страшным… Но сейчас — это его бред, это не о ней, не о Сафии… И вдруг — отчаяние черное — как она может так относиться к его словам; как может думать, что его слова — простой бред безумного? Она — это, он прав, она — это!.. В самой глубине своего существа она не то, что она есть; она — это, Наложница фараона, ведьма… Он прав. Она может спасти его не более, чем нож, который режет горло, может спасти того человека, чье горло режет. Она себя боится, не может уйти от себя, не может покаяться… Нельзя раскаяться в том, что ты — это ты, ведьма, Наложница фараона…

Сделалось чувство удушья, удушения… Плотность, уплотненность воздуха душила, сжимала ее шею… Она поднесла руки к шее, быстро прошла по комнате, села на табурет, вскочила, вскрикнула коротко… Это не ее руки душили ее, а то, воздушное; и то воздушное тоже было она; она сама себя душила…

Но ведь он знал, знает, давно понял, простил, все равно любит…

Почему она не идет к нему? Боится? Чего? Унижения — его мать и он скажут, чтобы она оставила его в покое? Но ведь ему сейчас нужна помощь. Она должна идти к нему!..

Закрыла глаза…

Отец рассказал ей, что сделал Андреас для того, чтобы спасти город.

И вот (наверное, вдруг) ей стало понятно совсем простое: душа его роздана по капле, расточена по кровавой капле его драгоценной крови всем… Он всем раздал, расточил свою душу. У нее отнята эта душа ради спасения города. Но разве ей нужно это спасение? Ей лучше было бы с ним. Хотя бы ненадолго, но полнота любви ночью и днем; а после пусть погибнуть вместе с городом. Как она не понимала этого? Почему она не остановила его? Как можно было, чтобы он раздал свою драгоценную душу — по капле кровавой — нищим и низким? А для него даже и выбора нет — все равно гибель ему. Так лучше бы в любви, лучше бы ей отдал душу…

Но ведь сейчас не надо рассуждать об этом, надо просто идти быстрее к нему; ему плохо, надо спасать его…

Если она успеет…

Схватила покрывало темное…

Побежала по улицам…

Пошла к дому, где жили Андреас и его мать…

* * *

Как же я могла отпустить его, больного? Как я кляну себя! Как могла подумать, заподозрить, что он просто может так говорить: что он нарочно может говорить, что я ведьма; нарочно может так говорить, чтобы показать мне, что не хочет видеть меня, чтобы показать мне, что не хочет говорить со мной… Он не может так говорить!.. Он так болен сильно…

* * *

Андреас умер без исповеди.

Тело было положено в его комнате на столе и почему-то с кровати была убрана постель. Он еще не был одет для похорон, только прикрыт покрывалом. Сафия стояла у кровати и смотрела на него.

Возле него ей было хорошо. Сначала сделалось легче, потом просто было хорошо. Она знала, что бывает такое погребение — в склепе; и после можно всегда приходить и смотреть на тело в открытом гробу; кажется, так… Но только не в их городе. В их городе такого погребения не бывает, и потому гроб закроют крышкой и закопают в землю. И она больше не будет видеть не во сне тело Андреаса. Когда она шла сюда, к нему, его мать стояла возле дома, как чужая, чуждая всему в этом городе, и будто не хотела или не решалась войти в свое жилище. Сафия подошла к ней, взяла ее за руку, приподняла ее руку и поцеловала. Мать Андреаса смотрела на нее задумчиво и ничему не изумлялась. Сафия заплакала.

— Вы видели Андреаса? — спросила мать.

— Я сейчас иду к нему…

— Вы скажете мне?.. — в ее голосе появились детски просительные интонации.

— Я всё скажу вам…

Мать сама еще не видела Андреаса. Его заметили на мостовой, подняли и унесли раньше, чем она вернулась. И теперь ей было страшно: вдруг лицо его разбито и его нельзя узнать, ее любимого, красивого…

В мертвой руке Андреаса зажат был серебряный кораблик, видно было. Кисть руки высовывалась из-под покрывала, которым было прикрыто тело. Андреаса так и похоронили, оставили ему кораблик…

Сафия спустилась к матери Андреаса и сказала ей:

— Он как живой… совсем живой… Я видела его…

— Во сне? — слабым голосом спросила мать.

— Нет, наяву… только что…

* * *

Сафия говорила с матерью Андреаса. У матери Андреаса был такой мягкий, сухой и приятный, без старческой гнилостности, запах. Она рассказывала, как она пеленала его, маленького, а он кричал. Наверное, не хотел, чтобы прикасались к нему. Сафии показалось, что это — объяснение. Когда он никому не был нужен, только матери и ей; и ему было больно малейшее прикосновение, и любовное прикосновение было больно; так болен он был; и потому и говорил, что она, Сафия, — зло… И надо было понять, как ему плохо, остановить его и суметь помочь… Не сумела. Теперь поздно. Потеряла его, не смогла уберечь…

Теперь мучение…

* * *

Сначала, когда Андреас вернулся и после ушел, Сафия не хотела говорить с отцом. Странная для нее мелочность, но ей было стыдно, что отец узнает, как Андреас обошелся с ней. Теперь она так мучительно стыдилась своей мелочности; но не хотела ее забывать, выталкивать из памяти; нет, пусть и эта мука будет…

Сначала отец не знал о его возвращении…

Неужели все зависит от случайностей?..

Смерть…

Обыденность напала на него, истощенного, и убила. Силы были истощены, никого не пропустил, всем раздал по капле кровавой свою душу. Разум помутился…

Беспомощность и ужас, оттого что его нет, нельзя помочь, ничего нельзя изменить, переменить… Будет она здесь, по земле будет ходить, без него…

Сафия думала:

«Наложница фараона мучила, преследовала его, как черная ворона — белую (но никогда не наоборот), просто потому что он другой; явление, начало, противоположное ей… Но отец мой разве не любил его? А меня? Или этих чужих в городе, о которых он пишет свои хроники, отец любит больше? Они — множество — дороже нас, единственных? Не стану мучить отца такими вопросами, простыми и плохими… Спасти Андреаса… Я пойду к нему сейчас… Пусть его мать подумает обо мне плохо, пусть он больше не захочет говорить со мной, не захочет видеть меня; лишь бы он жив был… Но его уже нет!..»

Сафия сказала отцу:

— Мы хуже Амины-Алибы. Она живет, не сознавая себя; не сознавая себя, существует. Не сознавая себя, она преследовала Андреаса. А мы осознанно дали расточиться его душе, ради спасения чужих людей. Как мне больно от этого! Я всё знала, всё чувствовала, зачем же я не спасла его?

— Сейчас кажется, что это было бы легко, — ответил Раббани тихо. — Но это было невозможно, хотя ты сейчас не поверишь мне. Будем винить себя — это неизбежность, не можем избежать своей вины. Я запишу всё; и его запомнят, и душа будет жить; будут думать о нем, любить. Пусть запомнят его.

— Твои слова страшнее самого страшного утешения, — сказала Сафия. — Ты знаешь какую-то суть, отчего ты не можешь словами записать ее?

— Не могу. Запишу то, что смогу. Не сердись. Найди другую суть, попытайся.

— Отчего всегда можно изобличить человека в каких-то дурных мыслях и чувствах? Даже когда он сам чувствует себя искренним… Отчего смеются над высокими чувствами и словами? Отчего не верят?..

— Не думай об этом. Сделай то, что тебе хочется сделать…

Сафии вот что пришло на мысль: его сказочность и страшное мучительное — она самонадеянно думала, что разрушит это и освободит его; а на самом деле (было такое «на самом деле») она сама была всего лишь затянута, втянута во всё это, будто в паутину (паук — Арахна!), и убивала его, как все…

Было странно. Потому что теперь она нетерпеливо винила всех, и себя, и отца, — ведь они все погубили его, погубили Андреаса. И она не оправдывала никого, и себя не оправдывала. А прежде бывало такое, что готова была всегда оправдать людей… И она поняла, увидела беспощадно для себя, как люди соединяются плотски; и покупают и продают этим себя и других; и все рассчитывают… Всё покупалось и продавалось, приобреталось за это. Она была вне этого, осмелилась противостоять; и должна была за свое противостояние подвергнуться издевательскому осмеянию и злобному презрению. Но Андреас не ушел, никуда не ушел. Теперь был с ней, был с ней своими утешением и жалостью к ней. Это и было — душа?.. Душа еще была рядом с телом, когда она увидела его в первый раз после смерти. Потом тело опустили в землю, а душа оставалась с ней и с его матерью, потому что они любили его. И теперь, когда он стал — душа, любили его…

* * *

Могилу засыпали землей. Пошел мокрый снег, совсем пасмурно сделалось; будто небо и окрестности оплакивали умершего.