В комнате запахло вкусным куриным супом. Елена накрыла на стол. Теперь надо позвать мальчика. Но как это сделать? Неужели он не проголодался? А вдруг он захворал? Вдруг он лежит и не хочет есть, потому что ему больно? Этого предположения она не могла выдержать.

— Андреас, — она подошла к постели. — Надо поесть. Тебе нехорошо? Что с тобой?

— Хорошо мне! — он резко вскочил и, насупившись, боком подошел к столу.

Но у матери тревога уменьшилась. Нет, он не выглядел больным, он, конечно, сейчас поест. Слава Богу!..

Они ели молча. Андреас не хотел говорить, а мать боялась первой заговорить с ним. Перебирала все, что можно было бы сказать ему, чтобы хоть как-то его развлечь… Какие-то мелочи, вроде того, что на рынке у одной торговки птицей вырвался петух, еле поймали его… Но сейчас такими мелочами Андреаса не развлечешь, только обидишь…

Андреас поел быстро, разделся за ширмой и переоделся в ночную рубашку, быстро откинул одеяло, лег, почти прижавшись лицом к стене. Елена с горечью подумала, что такому большому мальчику уже нужна своя кровать, ему неловко спать на одной постели с матерью. Хотя кровать широкая, и когда они ложатся, далеко отодвинувшись друг от друга, остается между ними неровная полоса. Но все равно… И сама она не знает, когда же она сможет купить для него кровать, ведь они бедны. Она бы ложилась на полу, но он не дает, жалеет ее. Он сам хотел было спать на полу, но тут она воспротивилась, ведь на полу холодно, из щелей дует… Она в горьком раздумье сидела у стола. Она не хотела ложиться, пусть мальчик спокойно поспит, отдохнет. Надо бы ей пока поработать, но она чувствовала такую усталость, что и не могла взяться за прялку…

Очнулась она, от того что солнце светило прямо в глаза. Голова болела. Она так и проспала всю ночь, головой на столешнице. Подняла голову, разогнулась, в глазах плеснули болезненно-радужные искорки. Надо скорее умыться холодной водой. И ведь она опоздала в мастерскую, она там работает много лет, можно сказать, что всю свою жизнь, но опаздывает она так редко; она гордится тем, что ее почитают за усердную, трудолюбивую работницу… Есть она сейчас не будет. Но надо накормить Андреаса, приготовить ему… В глаза ей бросилась пустая постель. Она выбежала в коридор… Но она уже чувствовала, что мальчик ушел. Голодный. И ей надо бежать в мастерскую. Но теперь она все будет думать, как там ее Андреас, поел он… Как хорошо было, когда он был маленьким, она брала его с собой и он играл рядом с ней обрезками тканей, спутанными нитками; все любили его, старались побаловать, кто лакомством, кто игрушкой незатейливой… Он был послушный мальчик, слушался ее… А теперь он почти юноша, ему уже одиннадцать… И что делать, что же делать? Как помочь ему? И не забудет ли он поесть, разогреет ли куриный суп? А хлеб? С вечера не осталось. Если бы он догадался купить… А то без хлеба станет есть… Вот, она оставит ему деньги… вот здесь, на скатерти, на самой середине стола, чтобы он сразу увидел… Но ей надо бежать… Она еще никогда за все годы не опаздывала так…

Пока мать быстрыми шагами спешила по утренней улице, Андреас уже был за городскими воротами. На лето занятия в монастыре прекращались, многие ученики помогали своим родным на полевых работах, а те, кто победнее, нанимались за плату. Андреас подумал, что ведь и он и его мать бедны. А ведь она никогда не хотела, чтобы он батрачил летом. Даже и мысли такой у нее не бывало. Как мучительны ему сейчас ее заботы… Как будто он еще маленький, или больной, так она усердно, бережно заботится о нем. Но ему не нужно, не нужно этого! Он уже взрослый, он сам должен позаботиться о ней…

Андреас повернул с этой протоптанной тропы, давно исхоженной, и пошел в глубину леса. И эта дорога была ему привычна. Он выйдет к своему роднику. Среди зеленой летней листвы разносился птичий щебет, нежный и отчетливый. Ему показалось на мгновение, что он даже может различить отдельные звуки. Захотелось и самому насвистеть эти звуки птичьи… Вспомнилось, как один из его приятелей сделал дудочку-манок. Так хорошо было свистеть в нее. Но ловить птиц Андреас не хотел. И все это — детские забавы. А его приятели сейчас уже за работой, скоро сделаются молодыми подмастерьями. И только он бездельничает, как больной. Может быть, стоило остаться в монастыре? И почему мать не захотела этого! Теперь он готов был винить ее… И почему она все решила за него? А, может быть, ему даже хочется стать монахом! Он сможет много читать, он будет обращаться к Богу не так совсем, как обращаются миряне, загрязненные своей земной телесной жизнью; а он будет говорить с Богом почти слыша ответ… Может быть, он и сам сделается настоятелем… Эта мечта показалась ему дерзкой. Он опустил голову и пошаркал подошвой башмака по темной земле, маленьким холмиком выступившей из травы… И почему это мать не позволила ему остаться в монастыре? Теперь ему уже казалось, что он всегда хотел остаться, а мать не позволила… То, что монахи не женятся, вот что ей не нравится. Ну и пусть! Он никогда и не хотел жениться! И не собирается он грязнить свое тело. Он знает, что женщина есть сосуд греха. «Mulier» называется она по-латыни. И это есть имя порчи и природы. Он хорошо учился и знает. A «virgo» — «дева» — это имя славы. «Женщина» — имя порчи и природы, а «дева» — имя славы. Только черти называют Богоматерь «женщиной», потому что боятся назвать ее по имени, не смеют… Он будет подвижником, будет и чужие грехи замаливать. И мать не сможет помешать ему…

Вдруг ему пришло в голову, что он ведь может прямо сейчас пойти в монастырь. Зачем спрашивать позволения у матери? Она не понимает его. Он уже взрослый, и не будет он спрашивать позволения!..

Да, он пойдет в монастырь и останется там… Но все эти ершистые мысли были как бы на поверхности его сознания, словно пена бывает на поверхности воды. А в глубине души он продолжал любить свою мать и даже не знал, решится ли он, сможет ли просто пойти сейчас в монастырь, не говоря уже о том, чтобы там остаться без ее позволения. Он не решался вовсе не потому, что боялся ее, нет, она никогда его не наказывала, ни разу не ударила. Но он любил ее и не хотел огорчать ее, потому и чувствовал, что, наверное, так и не решится даже просто пойти сегодня в монастырь…

Он отложил это решение и пока решил пойти к своему роднику. Он немного успокоился и шел беспечно, чуть пригибаясь и сутулясь немного иногда, как многие мальчики его возраста. Как многие из них, он сильно размахивал тонкими руками, резко выбрасывал при ходьбе тонкие ноги с круглыми коленками. И по всему этому виделся неловким и беззащитным.

Уже совсем близко подойдя к роднику под большим деревом, он внезапно замер. На миг сделалось ему страшно. Он ясно расслышал громкие шорохи, и кто-то пил… Зверь? Дикий лесной зверь? Большой… Он все же не настолько был увлечен своим страхом, и прислушался. Нет, кто-то пил, как человек, такими громкими глотками. Как человек, который устал и наслаждается чистой свежей водой.

«Может быть из моей чашки пьет», — подумал Андреас. Но это предположение вовсе не возмутило его, ему только стало интересно, любопытно.

Это детское любопытство вытесняло досаду и обиду. Но еще немного хотелось чувствовать себя обиженным. И он нарочно подумал страшное — «А вдруг это разбойник?» Мать всегда боялась разбойников, но не за себя, за него боялась; боялась, что его самого вдруг возьмут и украдут, или обокрадут их бедную комнату… Он почувствовал такую жалость к матери… Зачем он думал о ней разные оскорбительные глупости, будто она его не понимает, хочет помешать ему… Ведь он так любит ее!.. Он уже сознавал, что когда он думает, а не разбойник ли это пьет из его чашки, это он просто как бы играет в такую игру… Страшно не было на самом деле… Стало совсем интересно… Он вдруг еще подумал, что разбойник не стал бы так громко пить и громко так шуршать… Стало совсем интересно, захотелось посмотреть, захотелось чего-то нового в своей жизни… Вот он сейчас заговорит с этим человеком…

Андреас быстро пошел к дереву. Теперь он ясно видел, что это не зверь, а, конечно же, человек. Но разглядеть его внимательно Андреас не смог. Человек резко повернулся, и быстрыми-быстрыми, сторожкими движениями отбросил чашку и выхватил откуда-то из складок пояса нож. Было светло и лезвие блеснуло на солнце, быстро соотнесясь в сознании мальчика с блеском легко плещущей воды…

Почему-то именно в это мгновение, казалось бы, вовсе не подходящее для подобных мыслей, Андреас вспомнил то, что сам и придумал сказочно то, что его родник напоит лишь тех, кто угоден роднику, а значит, только хороших людей. Андреас знал, что, в сущности, сам придумал это, но и сам в это верил, особенно почему-то теперь, когда человек замахнулся на него ножом. Андреасу именно теперь, в эти мгновения пришло в голову, что, может быть, он это о роднике и не придумывал, а просто это ему далось такое знание об этом свойстве родника, а кажется, будто придумалось… А это не придумалось, это далось… Андреас сам для себя мыслил Бога не нарисованным или из камня, как в церкви, но даже и не существом, а свойством доброты, разлитым повсюду, все пронизывающим. Но об этом своем ощущении Бога он не говорил даже матери. Он чувствовал, что в этом его ощущении что-то не так, как у всех окружающих. И потому его мать стала бы еще больше тревожиться о нем, если бы узнала все это; хотя она сама поняла бы его. Может быть, потому что сама наделена была чувствами и умом; а, может быть, просто потому что была его матерью. Здесь была еще одна его тайна, которой он ни с кем не делился; когда он смотрел на каменную статую Богоматери с Младенцем, он не мог отвлечься от своего знания о том, что эта статуя сделана с его матери и с него самого. Он всегда это знал, и потому чувствовал, что вот есть эта статуя, и это как-то приподымает его и его мать, возвышает, возносит куда-то в светлую чистоту…

И в одни и те же мгновения Андреас успел примерно рассмотреть незнакомца, настолько, чтобы уже и представлять его себе; и успел услышать его голос, возглас…