Беатрис хотела оставить Джорджа поближе к дому, кроме того, она говорила, что необходимо поддерживать образовательные институты Юга.

Пробило два часа. Пакстон стояла, не дыша в углу учительской и молилась, чтобы с ним все было хорошо. Слезы наворачивались на глаза, и она не понимала, о ком плачет — о президенте или о своем отце. Отец умер на следующий день после аварии, раны были слишком тяжелы. Рядом с ним были жена и сын, Пакстон оставили дома с Квинни. Они решили, что в одиннадцать лет она мала для того, чтобы идти в госпиталь, тем более что отец так и не приходил в сознание. Больше она его не видела. Он ушел со всей своей теплотой, любовью, мудростью, знанием людей, истории и всего остального, выходящего за пределы города Саванны. Он был настоящим джентльменом-южанином старой закваски, натура которого не вмещается в рамки, предначертанные при рождении. Эту широту и любила в нем Пакстон.

Это и еще многое другое: как он ловил ее и крепко прижимал к себе, когда она бежала ему навстречу, их длительные прогулки и разговоры обо всем на свете — о войне, о Европе, о том, как замечательно было бы вместе поехать в Гарвард. Она обожала его голос и запах одеколона, оставляющего след свежести в комнате, когда он проходил мимо. И как он щурил глаза, улыбаясь, и как он говорил, что гордится ею… Она почувствовала, что это она умерла, когда в церкви запел хор и Квинни так громко зарыдала на последней скамье, что Пакстон услышала ее со своего места между Джорджем и матерью.

Ее жизнь так и не вернулась в обычное русло после смерти отца. Будто бы большая часть ее ушла вместе с ним, та, которая привыкла вдыхать запах первых полевых цветов и в субботу приходить к нему утром в офис, если случалась работа в выходной. Ушла возможность разговаривать с ним так, как будто она уже много понимала в этом мире, и задавать ему любые вопросы. У Пакстон была удивительная способность чувствовать людей, она даже однажды сказала отцу, что не верит в любовь матери. Тогда, правда, это ее не очень волновало. У нее были Квинни и отец.

— Я думаю, ей нужен кто-то похожий на Джорджа… Он не раздражает ее и разговаривает о том, что ее действительно волнует, — о светской жизни. Он из тех людей, которые нравятся ей. Как ты думаешь, папа? Иногда я говорю ей, что люблю что-то, а ее это пугает. — Пакстон скорее чувствовала, чем знала это, а Карлтон Эндрюз знал; но старался не разговаривать об этом с дочерью.

— Она просто выражает свои чувства не так, как ты или я, — оправдывал он жену, усаживаясь в старое уютное кожаное кресло, на котором Пакстон любила раскрутиться до самого верхнего упора, до тех пор пока оно не угрожало слететь с резьбы. — Но это не значит, что у нее их нет. — Он чувствовал себя обязанным защищать жену, даже от Пакстон, хотя слова дочери были правдой.

Беатрис была холодна как лед. Обязательная, терпеливая, «хорошая жена» в своих собственных глазах. Она прекрасно вела домашнее хозяйство, была вежлива и добра к нему, никогда не обманывала, не кричала и тем более не изменяла — она была истинной леди. Но, как и Пакетом, он хотел знать, любила ли она кого-нибудь, кроме Джорджа, ведь даже с сыном она соблюдала приличествующую дистанцию. Как бы ни был Джордж похож на нее, он не мог ждать большей теплоты. Карлтон и Пакстон, как ни старайся, не получили бы и этого. — Она любит тебя, Пакс.

Как только отец произнес это, Пакстон поняла, что это ложь ради ее спокойствия. Она еще не знала, на что способна любящая женщина; Карлтон Эндрюз имел об этом куда более ясное представление.

— Я люблю тебя, папа. — Она бросилась к нему на шею, отметая все раздумья и сомнения. Она ничего не скрывала от него.

Отец рассмеялся, потому что дочь чуть не столкнула его с кресла.

— Эй, я сейчас окажусь на полу твоими стараниями! — Он давно мечтал, чтобы она поступила в Рэдклифф[2], и, обнимая ее, представлял красивой девушкой, своей гордостью на склоне лет.

Она росла именно такой дочерью, о которой он мечтал: любящей, душевной, заботливой. Пакстон была очень похожа на него.

А потом он ушел, и Пакстон осталась одна, правда, у нее еще была Квинни. Она усердно училась и читала книги все свободное время. Иногда Пакстон писала письма отцу, как будто он путешествовал и она могла посылать ему письма почтой, только вот ответы не приходили. Некоторые она действительно отправляла, остальные просто носила с собой. Сама возможность писать очень помогала ей в одиночестве. Так она продолжала разговор с отцом, тем более что в какой-то момент совсем перестала разговаривать с домашними.

Мать, казалось, вздрагивала от самого звука ее голоса и как бы отталкивала от себя все то, что говорила Пакстон. Временами Пакси чувствовала себя пришелицей с далекой планеты. С матерью они были различны во всем, и Джордж тоже был из другого лагеря. Он убеждал Пакстон понять мать, вести себя «прилично», быть рассудительней и помнить, кто она такая. Это ее окончательно ставило в тупик. «Кто она такая»? Кого ей слушать: свое сердце или их убеждения? В глубине души у нее не было сомнений. Она знала, что отцовская безграничная любовь к миру — единственный приемлемый путь и для нее тоже. К тому времени, когда Джордж закончил стажировку в «Грейд мемориал», Пакси исполнилось шестнадцать и она решила уехать на Север, чтобы поступить в Рэдклифф.

Мать хотела, чтобы она поступала в школу Агнесс Скотт, или Мэри Болдоуин, или в «Сладкий шиповник», где училась сама, или, в крайнем случае, к Брин Мавр. Желание Пакстон поступить в Рэдклифф казалось ей просто смешным:

— Чего ради тебе ехать в северные школы? Здесь у нас есть все, что нужно. Посмотри на своего брата. Он мог поступить в любую школу страны, но остался здесь, в Джорджии.

При этих словах Пакстон чувствовала приступ клаустрофобии. Она желала вырваться из круга знакомых матери, их идей, рассуждений об «ужасах десегрегации». Проблема гражданских прав — вот что волновало Пакстон, и она обсуждала это с друзьями в школе и вполголоса с Квинни на кухне. Няня придерживалась старых взглядов, считала, что черные должны оставаться там, откуда они родом. Мысль о смешении и уравнивании в правах белых и черных пугала Квинни, только ее дети или внуки могли думать об изменениях в этой области. Пакстон доказывала, что понятия, внушенные ей с самого детства, были не правильными, и писала о реформе в школьных сочинениях.

Отец разделил бы ее убеждения. Пакстон старалась не говорить на эту тему с родными, но осенью ей пришлось выбирать колледж. Она написала в полдюжины северных школ и в две в Калифорнии: Вассар, Веллесли, Рэдклифф, Смит, Вест, Станфорд и Беркли. Она не хотела учиться в школе для девочек, Рэдклифф был ее настоящей мечтой. Она обратилась в западные школы, потому что разум подсказывал сделать это. Но в конце концов, чтобы успокоить мать, написала и в «Сладкий шиповник». Подруги матери постоянно говорили, как будет хорошо, когда она поступит туда, — будто вопрос о ее поступлении давно уже был решен.

Сейчас она не могла об этом думать. Взгляд упал на часы.

Было всего два часа — полчаса прошло с тех пор, как стреляли в президента Кеннеди, и десять минут, как они смотрят телевизор в ожидании новостей, пока весь народ молится, а его семья чувствует то, что Пакстон испытывала шесть лет назад.

В 2.01 Уолтер Кронкайт посмотрел прямо в камеру и с искаженным лицом сказал американцам, что президент умер. По маленькой комнатке в школе в Саванне сначала пронесся глухой вздох, а потом рыдания. Плакали все; учителя и ученики, обнявшись, бессвязно спрашивали друг друга, как это могло произойти. Уолтер Кронкайт продолжал вести передачу и брал интервью у врачей. Пакстон показалось, что она словно погружается в воду: все вокруг замедлялось и отдалялось — плачущие люди, экран телевизора. Она почувствовала на щеке слезу, потом возникло ощущение духоты, как если бы кто-то выкачал весь воздух, и теперь она никак не могла глубоко вдохнуть. Боль и тоска навалились на нее — она как будто снова теряла отца. Ему было пятьдесят семь. Джону Кеннеди всего сорок шесть, оба ушли в расцвете сил, полные идей и жажды жизни, у обоих были семьи и по двое детей, очень их любивших. Джона Кеннеди оплакивал весь мир, Карлтона Эндрюза — только его близкие. Для Пакстон сейчас это не имело значения: она знала, что чувствовали его дети — ужасающую тоску, утрату и гнев. Это было так больно, так несправедливо! Кто мог совершить подобное?

Как слепая, она, не сказав никому ни слова, вышла из школы, не заметив, как пробежала мимо домов на Хаберсхам. Очнулась, лишь войдя в прихожую, с хлопком двери, волосы ее растрепались от бега, и в этот момент она была очень похожа на отца в детстве — те же белые кудри, огромные зеленые глаза, в которых всегда стоял вопрос. Бросив сумку с книгами, вся в слезах, она поспешила на поиски Квинни.

Квинни напевала что-то на кухне, и было видно, что готовка доставляет ей удовольствие. Начищенная до блеска посуда в особом порядке развешана над плитой. Соблазнительный запах выпечки разносился по дому. Квинни удивленно обернулась, заметив рядом Пакстон с бледным лицом и полными слез глазами.

Девочка была просто олицетворением горя.

— Что случилось, детка?. — забеспокоилась няня и, бросив все, подошла к девочке, которую вырастила и любила больше всех на свете.

— Я… — Пакстон потеряла дар речи. Она не знала, с чего начать. — Ты смотрела сегодня телевизор?

Квинни хотела было вымыть руки, но пожала плечами и посмотрела непонимающе на Пакси.

— Нет, твоя мать сдала кухонный телевизор в ремонт, он сломался неделю назад. Я никогда не смотрю телевизор в гостиной. — Она совсем растерялась. — А что? Что-то произошло в Саванне?.. Или с мистером Джорджем, с миссис Эндрюз?

Или с детьми… — Квинни подумала о многом. «Может быть, это одна из этих ужасных демонстраций?» Но она никак не могла предположить ответа Пакстон.

— В президента Кеннеди стреляли.

— О моя земля. — Квинни села на ближайший стул в состоянии, близком к шоку. В глазах ее был молчаливый вопрос.