— Тогда почему вы едете?

— Ну… — Трудно было логически ясно объяснять это под спокойным взглядом серых глаз Роберта Морроу. Эмма взяла вилку и начала чертить что-то на белой камчатной скатерти. — Сама не знаю. У каждого человека должна быть семья. Своя семья. Если люди принадлежат друг другу, они должны жить вместе. Я хочу, чтобы у меня было что вспоминать. Когда я постарею, я хочу вспоминать, что однажды, пусть это продлится всего несколько недель, мы с отцом худо-бедно, но прожили их вместе. Какие-то бредовые фантазии, да?

— Ничуть, но вас может постигнуть разочарование.

— О, что касается разочарований, их было предостаточно, когда я была маленькой девочкой. Без этой роскоши я могу обойтись. К тому же, я планирую оставаться с отцом до тех пор, пока не станет до боли ясно, что мы и часу больше не можем находиться в обществе друг друга, и я не начну мучиться.

— Или, — мягко вставил Роберт, — до тех пор, пока он не предпочтет компанию кого-то другого.

Эмма резко вскинула голову, глаза блеснули гневной голубизной. Она вдруг преобразилась: вылитый отец в минуту ярости, когда он, давая кому-то отповедь, не выбирал слов. Но ее гнев не вызвал никакой ответной реакции у собеседника, и, после холодной паузы, она опустила глаза и снова стала выводить узоры на скатерти.

— Да, до тех пор, — только и сказала она.

Напряжение снял Марчелло, он принес херес и хотел принять заказ. Эмма выбрала дюжину устриц и жареного цыпленка; более консервативный Роберт — мясной бульон и бифштекс. Затем, воспользовавшись паузой, тактично сменил тему:

— Расскажите мне о Париже. Какой он сейчас?

— Мокрый. Мокрый, холодный, солнечный — все сразу, можете себе такое представить?

— Представляю.

— Вы знаете Париж?

— Бываю там по делам. Был в прошлом месяце.

— По делу?

— Нет, по пути из Австрии. Три недели катался на лыжах. Чудесное занятие.

— Где это было?

— В Обергургле.

— Вот почему вы такой загорелый. И почему вовсе не похожи на человека, торгующего картинами.

— Может, когда загар сойдет, стану похож и смогу запрашивать более высокую цену. Как долго вы пробыли в Париже?

— Два года. Буду по нему скучать. Париж прекрасен, а после того как почистили стены зданий и домов, стал еще прекраснее. И в это время года в Париже тебя охватывает какое-то особое чувство. Зима на исходе, солнце скрывается лишь на день-другой, а это значит — снова приходит весна…

И распускаются почки, и кричат чайки, кружа над коричневой рябью Сены. И баржи, словно нанизанное на одну нитку ожерелье, скользят под мостами, и запах метро и чеснока, и «голуаз». И Кристофер рядом.

И сразу стало просто необходимо поговорить о нем, произнести его имя, увериться, что он существует. Как бы между прочим, она спросила:

— А вы знали Эстер? Мою мачеху? Больше года она была моей мачехой.

— Я слышал о ней.

— А о Кристофере? О ее сыне? О Кристофере вы знаете? Мы с ним встретились в Париже по чистой случайности. Два дня тому назад. А сегодня утром он провожал меня в Ле-Бурже.

— Вы хотите сказать… просто столкнулись друг с другом?

— Именно так оно и было… в бакалейной лавочке. Такое могло случиться только в Париже.

— Что он там делает?

— О, просто проводит время. Отдыхал в Сен-Тропе, но в марте он возвращается в Англию, будет работать в каком-то репертуарном театре.

— Он актер?

— Да. Я вам не сказала?.. Знаете… Бену я ничего не стану о нем рассказывать. Бен никогда не любил Кристофера, и Кристофер отвечал ему взаимностью. По правде говоря, они, мне кажется, завидовали друг другу. Ну, были и другие причины, и у Бена с Эстер были не лучшие отношения. Не хочу начинать нашу жизнь со скандала по поводу Кристофера и ничего Бену не скажу. Во всяком случае, сразу.

— Понимаю.

Эмма вздохнула.

— У вас такое жесткое выражение лица. Наверное, вы думаете, я что-то скрываю…

— Ничего подобного я не думаю. А когда вы перестанете выводить узоры на скатерти, прибудут и ваши устрицы.

Когда они покончили с едой, выпили кофе и Роберт уплатил по счету, была уже половина второго. Они поднялись из-за стола, попрощались с Марчелло, Роберт забрал свой огромный зонт, и они вернулись в Галерею Бернстайна. Роберт попросил швейцара поймать такси для дамы.

— Я поехал бы с вами и посадил вас в вагон, — сказал Роберт Эмме, — но Пеги тоже должна выйти и подкрепиться.

— Я справлюсь.

Он провел ее в кабинет и открыл сейф.

— Двадцати фунтов будет достаточно?

Эмма и забыла, зачем она пришла в галерею.

— Что? О да, конечно. — Она полезла было в сумку за чековой книжкой, но Роберт остановил ее.

— Не беспокойтесь. У вашего отца тут есть что-то вроде личного счета. Когда он бывает в Лондоне, ему частенько не хватает какой-то небольшой суммы. Припишем ему и ваши двадцать фунтов.

— Вы уверены?..

— Конечно, уверен. И еще, Эмма. Тот джентльмен, который одолжил вам фунт… Где-то у вас есть его адрес. Если вы найдете и дадите мне, я прослежу, чтобы этот фунт был ему отослан.

Эмма улыбнулась. Она произвела раскопки в своей сумке, наконец нашла визитную карточку, застрявшую между французским автобусным билетом и комплектом картонных спичек, и засмеялась, и когда Роберт спросил, что ее так развеселило, простодушно сказала: «Однако как хорошо вы знаете моего отца!»

3

Дождь перестал к пяти часам — времени послеполуденного чая. Небо чуть поднялось, воздух посвежел. Странствующий солнечный луч даже пробился в галерею, и около половины шестого, когда Роберт, заперев дверь кабинета, вышел и влился в поток устремившихся к своим домам горожан, легкий ветерок разогнал облака и под ясным бледно-голубым небом засверкали городские огни.

Ужасно не хотелось спускаться в духоту метро, поэтому он дошел до Найтсбриджа, [4] там сел на автобус и проехал остаток пути до дома.

Его дом в Милтон-Гарденс от шумной, запруженной машинами Кенсингтон-Хай-стрит был отгорожен лабиринтом маленьких улочек и площадей, на которых стояли миниатюрные ранневикторианские домики кремового цвета, с отполированными до блеска парадными дверями и с маленькими садиками, где летом цвели сирень и магнолии. Тротуары на улочках были широкие, няни спокойно катили по ним коляски с младенцами, и под строгим надзором местных псов шагали в свои дорогие школы хорошо одетые детишки. В сравнении с этими уютными улочками Милтон-Гарденс несколько проигрывал. Это был ряд больших и довольно обшарпанных домов, и номер двадцать три, в котором жил Роберт, центральный дом на этой улице, был самый непрезентабельный. Черная входная дверь, два чахлых лавровых деревца в кадках, латунный почтовый ящик, о котором заботилась Хелен, однако часто забывала его отполировать. Машины они припарковывали к поребрику: большой темно-зеленый «альвис-купе» [5] Роберта и маленькую запыленную красную машину «мини» Хелен. У Маркуса машины не было — он все не мог выбрать время, чтобы научиться водить.

Роберт поднялся по ступенькам, извлек из кармана ключ и вошел в дом. Холл был большой, просторный, широкая с низкими ступенями лестница вела на второй этаж. За ней холл переходил в узкий коридор, упиравшийся в застекленную дверь, за которой зеленела трава и пышные, освещенные солнцем каштаны, — казалось, сделай еще несколько шагов и очутишься в деревне. Входная дверь со щелчком захлопнулась за Робертом.

Из кухни его окликнула Хелен.

— Роберт!

— Привет!

Он бросил шляпу на столик и пошел в комнату направо. Прежде эта комната, выходящая окнами на улицу, была семейной столовой, но, когда умер отец и к Роберту вселились Маркус с Хелен и Дэвидом, Хелен превратила ее в кухню-столовую с простым деревенским столом, с сосновым буфетом для посуды, который был уставлен цветным фарфором, и со стойкой, как в баре, за которой она кухарничала. И повсюду горшки со всевозможными комнатными цветами, высокими геранями, ароматическими травами, низкие круглые горшки с проросшими луковицами. По стене свисали с крючков вязки лука и плетеные корзины; на буфете — кулинарные книги, лотки, полные деревянных ложек; на полу — яркие коврики, на диване — красные подушки. Все тут радовало глаз.

За стойкой Хелен, в синем с белым фартуке, чистила грибы. Воздух был напоен восхитительными ароматами: свежей выпечки и лимона, растопленного сливочного масла и чеснока.

Хелен сказала:

— Маркус звонил из Эдинбурга. Он прилетает сегодня вечером. Ты знаешь?

— В какое время?

— Есть самолет в четверть шестого. Он попытается купить билет на него. В Лондоне будет в половине восьмого.

Роберт пододвинул высокий табурет и сел к стойке.

— Он хочет, чтобы его встретили в аэропорту?

— Нет, сказал, что приедет сам, на автобусе. Но я думаю, кто-то из нас должен его встретить. Ты сегодня ужинаешь дома или в городе?

— Такие дивные ароматы, что, пожалуй, поужинаю дома.

Хелен улыбнулась. Когда они вот так, через стойку, смотрели друг на друга, фамильное сходство становилось очень заметным. Хелен была крупная женщина, высокая, ширококостая, но стоило ей улыбнуться, и в лице появлялось что-то девичье, а глаза загорались веселыми огоньками. Волосы у нее были рыжеватые, как у Роберта, может, только сквозившая седина чуть смягчала цвет, и она их затягивала в узел, чтобы видны были ее неожиданно маленькие изящные ушки. Хелен очень гордилась своими ушами и всегда носила серьги. У нее их был полный ящик в туалетном столике, и о подарке для нее не надо было ломать голову, можно было просто купить ей пару сережек. Сегодня это были какие-то полудрагоценные зеленые камни, подвешенные на узких витых золотых цепочках, они отсвечивали зелеными искорками в ее неопределенного цвета крапчатых глазах.