Джасинда Уайлдер

На веки вечные

Глава 1

Где-то вдалеке

Кейден

Именно руки всегда все мне портят. У меня почему-то никак не получается с пальцами. Все дело в расстоянии между костяшками и тем, как должны сгибаться пальцы, когда рука расслаблена. У меня есть целый альбом с неудачными эскизами.

Даже сейчас, сидя на пассажирском сиденье отцовского форда F-350, я пробовал нарисовать еще раз. К этому моменту — десятый, а ведь мы еще даже не доехали до Грейлинга. Пока что этот рисунок был лучшим, но средние костяшки двух последних пальцев выглядели как-то нескладно, как будто они были сломаны.

Это навело меня на мысль. Я взглянул на отца, который вел машину левой рукой, а правую положил на бедро, постукивая пальцами в такт песне Монтгомери Джентри,[1] звучащей по радио.

— Папа?

Взгляд, брошенный искоса, и поднятая бровь — единственные знаки внимания, которых я удостоился.

— Ты когда-нибудь ломал себе пальцы?

— Ага, по правде говоря, я сломал левую руку.

Папа взялся за руль правой рукой и показал мне левую. Костяшки на ней были узловатые, пальцы искривлены.

— Кости срослись неправильно, так что они всегда были такими раздолбанными.

— Как ты их сломал?

В ответ он пальцами почесал выбритую голову.

— Мы с твоим дядей Джерри были на дальнем участке, ехали вдоль забора, искали дыры. Мой конь испугался змеи. Он сбросил меня, только рука запуталась в вожжах. Я вывихнул почти все пальцы. Потом, когда я упал на землю, копыто приземлилось на ту же руку, переломав два средних пальца. Твой Грэмпс — мужик суровый, и я знал, что мне здорово достанется, если я вернусь домой, не доделав работу. Так что я вправил вывихнутые пальцы так, как смог. Один столбик забора был сломан, там, в дальнем углу, и призовая лошадь отца, Чистокровка, все время сбегала оттуда. Мы с Джерри зафиксировали перелом и поехали домой. Я никогда не рассказывал отцу о пальцах, просто попросил маму, чтобы она их загипсовала. Они так и не срослись правильно, и даже сейчас, в отвратную погоду, у меня рука болит.

Я слышал рассказы о папином детстве. Он вырос на ранчо в Вайоминге, которое несколько поколений принадлежало семейству Монро. Всю жизнь я каждое лето проводил на этом ранчо, ездил на лошадях, бросал лассо, ставил клеймо, помогал при родах, объезжал их. Грэмпс не принимал никаких отговорок и не дозволял проявлять слабость или совершать ошибки, и я едва мог представить себе, каково было расти с таким отцом, как Коннор Монро.

Грэмпс был высоким, с седыми волосами и железным характером. Он служил и в Корее, и во Вьетнаме до того, как вернулся и начал работать на ранчо. Даже не смотря на то, что я был его внуком, от меня ожидалось, что я буду работать или поеду домой. Это означало вставать до рассвета, ложиться после заката, весь день проводить на ногах в полях или в конюшнях, почти не присаживаясь, чтобы поесть. В четырнадцать лет я был загорелым, мускулистым и закаленным, так что я выглядел старше своих лет.

Папа был первым сыном семейства Монро, который решил избрать для себя карьеру, не связанную с ранчо, что вызвало между ним и Грэмпсом вражду, длящуюся десятилетия, и из-за чего дядя Джерри стал управлять ранчо, когда Грэмпс состарился. Отец уехал из Вайоминга после школы, сам переехал в Детройт, чтобы стать инженером. Он начинал в цеху завода «Форд», собирал корпуса грузовиков и ходил в вечернюю школу, пока не получил свою степень, и в конце концов его перевели в инженерный отдел, где он и работал последние двадцать лет. Несмотря на десятилетия, которые он был инженером, папа так и не растерял грубой, необузданной энергии из детства.

— А почему ты спрашиваешь о моих пальцах? — спросил он.

Я пожал плечами, подвинул рисунок так, чтобы ему было видно.

— Никак не могу нарисовать эти чертовы пальцы. Последние два получились криво, и я не могу их исправить. Так что я подумал, что нарочно сделаю их сломанными.

Папа взглянул на рисунок и кивнул.

— Хороший план. У тебя хромает отношение между углами и кривыми, вот в чем твоя проблема. Я больше чертежник, не художник, но свои два цента внесу.

Я снова внимательно изучил сломанные костяшки отца, поправил костяшки нарисованной карандашом руки, сделав так, чтобы они выглядели бесформенными, узловатыми, потом поработал над кончиками двух последних пальцев, загнув их немного влево, и заштриховал безымянный палец так, как у папы. Когда я закончил, я поднял рисунок, чтобы показать ему.

Несколько раз папа переводил глаза с рисунка на дорогу, оценивая его.

— Хорошо. Пока что лучше всего. Указательный палец выглядит немного по-дурацки, но в целом неплохо.

Он включил радио, пропустил рекламу в эфире и остановился на рок-станции. Он сделал погромче, когда заиграл «Кашмир» Лед Зеппелин.

— Думаю, этот летний художественный лагерь пойдет тебе на пользу. Интерлокен — одна из лучших художественных школ в стране.

Я пожал плечами, покачивая головой в такт музыке и подпевая песне.

— Странно, что я не еду на ранчо.

— Этим летом Грэмпсу будет не хватать твоей помощи, это точно.

— Он будет в бешенстве от того, что я не поехал?

Папа пожал плечами.

— Это же Грэмпс. Он всегда в бешенстве из-за чего-то или кого-то. Он и по утрам встает потому, что ему есть из-за чего заводиться. Я думаю, он это переживет.

— Он не пережил то, что ты переехал в Детройт, — сказал я, вертя карандаш между пальцев.

— Правильно. Но это другое. Каждый мальчик семейства Монро после гражданской войны жил и умирал на ранчо. Я нарушил семейную традицию, которая началась сто пятьдесят лет назад.

После этого разговор увял, и я стал смотреть на дорогу, на кукурузные поля и на голубое небо, усеянное белыми пушистыми облаками, и слушать, как Джимми Хендрикс поет «Purple Haze»,[2] разрывая струны так, что их звук был похож на рев банши. Через какое-то время мы съехали с магистрали I-75 на M-72, и я слегка задремал. Чуть позже я резко проснулся, а слева блестел Гранд-Траверс-Бей,[3] и вдалеке сверкало около дюжины парусов.

— А я думал, мы едем в Интерлокен? — спросил я, потирая глаза. Залив находился дальше на север.

— Спешить некуда. Думал, мы пообедаем до того, как я тебя отвезу. Ведь я тебя долго не увижу.

Мы поели в «Закусочной Дона», маленьком, битком набитом заведении с пластиковой мебелью, обтянутой в красную кожу и черно-белой плиткой на стене в стиле ретро, где подавали бургеры с картошкой фри и молочные коктейли. Мы мало разговаривали, но мы вообще немного говорим. Папа был сдержанным человеком, и я во многом пошел в него. Я довольствовался тем, что ел бургер, попивал коктейль и втайне беспокоился о том, что проведу целое лето в компании детей с выпендрежами, которых я не знал. Я вырос среди молчаливых и суровых ковбоев, людей, которые жевали табак, ругались, и могли, а часто так и было, буркнуть всего пару слов. Я знал, что был талантливым художником, и рисовать ручкой и карандашом у меня получалось так же хорошо, как красками. То, что у меня не получалось — общаться с людьми.

— Не нервничай, сын, — сказал папа, явно прочитав мои мысли, — люди есть люди, и они либо поладят с тобой, либо нет. Мама мне посоветовала быть собой, когда я уезжал в Детройт. Не пытайся никого впечатлить. Пусть твоя работа сама за тебя говорит.

— Это не так, как в школе, — сказал я, обмакивая картошку в кетчуп. — Я знаю, где мое место там: в одиночестве, в уголке, вместе с блокнотом. Я знаю, где мое место на ранчо Грэмпса. Я знаю, где мое место дома. Я не знаю, где мое место в художественной школе.

— Твое место там, где ты есть. Ты из Монро, Кейден. Может, для других это ни черта и не значит, но это должно что-то значить для тебя.

— Так и есть.

— Ну, вот и ладно, — папа вытер пальцы салфеткой и откинулся на стуле. — Слушай, я понял. Я вырос среди тысяч акров открытого пространства, среди холмов и лошадей и не видел почти никого, кроме мамы, папы, Джерри и других работников. Даже в школе я видел тех же детей от первого до последнего класса. Я знал всех в моем мире, а они знали меня. Когда я переехал в Детройт, это было чертовски страшно. Внезапно я был окружен всеми этими зданиями и тысячами людей, которые не знали меня, и которым было наплевать, справлюсь я или нет.

— Люди смущают меня.

— Это потому, что в людях нет ни капельки здравого смысла. Особенно в женщинах. Вся штука с женщинами в том, чтобы не пытаться понять их. Не поймешь. Просто прими их такими, какие они есть, и постарайся плыть по течению. Кстати, хороший совет вообще по жизни.

— А ты понимаешь маму?

Папа издал смешок, что бывало нечасто, но я заметил, как сузились уголки его глаз. В последнее время обстановка в доме была какой-то странной, неспокойной, но ни мама, ни папа не были теми людьми, которые говорили, что их беспокоило.

— Я знал твою мать двадцать пять лет, — сказал он, — и двадцать два года был женат на ней. И нет, я все еще не понимаю ее. Я знаю ее, я к ней привык, но я не всегда понимаю то, как работает ее мозг, как у нее появляются идеи, как она приходит к выводам или почему она, черт возьми, так часто передумывает. У меня от этого голова идет кругом, но таковы уж женщины, и такова она, и за это я люблю ее.

И вот отец уже расплачивался по счету, захлопнулись дверцы пикапа, и мы ехали по магистрали US-31 к Интерлокену. Поездка была короткой, и вскоре папа уже припарковался, вытащил мой туристический рюкзак из багажника и отдал его мне. Мы стояли лицом к лицу, никто из нас не двигался и ничего не говорил.