…Посредине юрты горел костер, и дым не уходил вон, а расползался вокруг. Возле больного старика, лежащего рядом с костром, стояла женщина. Ее длинные пальцы непрестанно двигались, однако поза была неправдоподобно неподвижной. Длинные черные косы, шапка, тулуп, надетый овчиной вверх, мягкие сапоги — все было увешано разноцветными тряпочками и бубенчиками-колокольчиками. Они трепетали и перезванивали при самом легком движении. На черном от времени лице шаманки медно сверкали глаза и недобрый рот, на макушке вздрагивал клок волос. В руках шаманка держала бубен — большой, закопченный до черноты. Он тоже перезванивал бубенчиками и вдобавок издавал глухой, зловещий звук при ударе битой — человеческой головой на палке-рукояти. Чудилось, в эту биту вселились все на свете злые духи, которые подвластны шаманке.

Лёле стало страшно, захотелось уйти, но было поздно: началось камлание. Шаманка быстро закружилась вокруг старика, что-то пронзительно выкрикивая. Постепенно пыль от земляного пола, угар и дым заволокли юрту, а удары в бубен, звон колокольчиков и выкрики шаманки слились в захлебывающийся стон. И она кружилась все быстрей, пока не превратилась в какой-то стремительный, гудящий, звенящий волчок.

Лёля вдруг ощутила, что сейчас или закричит так же, как кричали местные жители, которые то припадали к полу, то извивались всем телом, или присоединится к шаманке и начнет крутиться рядом с ней вокруг костра. Было такое чувство, что ее, никогда в рот не бравшую алкоголя, напоили каким-то крепчайшим, дурманящим напитком.

Внезапно старик, доселе безжизненно простертый на полу, поднялся и пошел по юрте… Видимо, шаманка решила, что «сеанс окончен», злой дух изгнан, потому что крутиться перестала и, тихонько причитая, направилась к выходу. Едва очутившись на свежем воздухе, она повалилась без чувств. А в себя она пришла, только когда ей дали понюхать дымок вонючих серных спичек.

Киношники на негнущихся ногах вывалились из юрты и побрели к лошадям. Резонер Козинцев, пытаясь обрести бодрость в сугубой прозе, сказал:

— Если больной выживет, значит, он очень здоровый старик и никакие шаманы ему не нужны. При таком шабаше может рехнуться даже здоровый!

Голос его, впрочем, подрагивал. Герасимов (да-да, он тоже снимался в этом фильме, однако теперь Лёля уже полегче переносила его присутствие — невообразимо прекрасный, дикий, пугающий, таинственный, манящий, чудесный Алтай сыграл свою роль в исцелении ран ее сердца, да и «Пять Маратов» в сочетании с красавицей Тамарой Макаровой не прошли бесследно) тоскливо простонал:

— Хватит с меня чудес! Домой бы…

Но до дому было еще далеко. Начиналась зима, а именно зимой в фильме происходили самые драматические, даже трагические сцены.

Одна из них в режиссерском сценарии называлась «Замерзание». Возница-подкулачник вез учительницу (кстати, по сценарию ее звали Елена Александровна Кузьмина, она была ровесницей актрисе, и, наверное, поэтому Лёля так хорошо сыграла эту роль) на станцию из села. Баи-богатеи, ненавидевшие «учительшу» и боявшиеся ее, подговорили возницу «потерять» ее по дороге. Тогда она, конечно, замерзнет в тайге и не доедет до города.

Возница сделал все, что надо: на крутом повороте дремлющая «учительша» вылетела из саней, попыталась их догнать, но, конечно, возница сделал вид, будто ничего не заметил. Кузьмина бежала по следу, попыталась сократить дорогу, но заблудилась, и ее, полузамерзшую, нашли ойроты[41]. То есть в фильме все кончилось благополучно — в отличие от реальной истории, которая легла в основу сценария, — девушка погибла. Правда, там дело происходило в Каракумах.

Настал день съемок «Замерзания». Красота кругом была невыносимая: синее небо, ослепительное солнце, яркий снег, все деревья в тяжелом, сверкающем инее… Для того чтобы снять блуждания учительницы, выбрали большую поляну, сияющую нетронутой снежной белизной — даже следов зверушек там не было. Однако местный житель, проводник, предупредил, что под такой белизной могут прятаться незамерзающие ручьи.

Разумеется, никто на его слова не обратил внимания. В кино так: если надо снять какую-то сцену в данном месте, значит, ее снимают. Москвин установил камеру, Козинцев свистнул — Лёля побежала. Вернее, побрела по пояс в снегу. И — разумеется! — проводник оказался прав: она наткнулась на эти самые незамерзающие ручьи. Пошла по ним, невидимым, чувствуя, как намокает одежда — вся до белья. Шла и шла вперед…

Наконец раздалась команда: «Назад!», и Лёля, качаясь, двинулась обратно по своим следам. А как только очутилась на утоптанном месте, где стоял аппарат, ее промокшая одежда моментально оледенела. Вся группа обсуждала следующий дубль, а Лёля тряслась мелкой дрожью в стоящей колом юбке.

Козинцев свистнул… и она пошла по новой целине.

— Назад!

Она вернулась, словно в полусне.

— Что вы тащитесь, как улитка? — возмутился режиссер. — Все это никуда не годится. Надо снимать все сначала.

Лёля тупо кивнула. Сначала так сначала. Самодисциплина… и этот, как его… кураж…

Проводник посмотрел на нее и что-то сказал Москвину. Москвин тоже посмотрел на Лёлю и вдруг заявил, что у него кончилась пленка.

Поднялся режиссерский крик, но Москвин подхватил Лёлю, которая была уже в полуобмороке и не падала только потому, что одежда покрылась льдом, а валенки примерзли к снегу, и сунул в свои «неприкосновенные» сани. Они так назывались потому, что в них Москвин возил аппаратуру и даже коснуться их никому не позволял.

Привезя Лёлю домой, он велел какой-то женщине раздеть ее, растереть снегом и согреть на русской печке. Потом Лёле, плачущей от боли и жары (вдобавок ее на горячей печи накрыли всеми шубами, которые только нашлись), налили полстакана водки… Утром актриса проснулась с кошмарной головной болью, но совершенно здоровая.

После этого случая она по-особому взглянула на Москвина. Ведь если бы не он, Лёля потащилась бы повторять и третий, и четвертый дубль, что уж точно прикончило бы ее, с ее-то легкими… Получалось, Москвин просто спас ей жизнь.

Такой внимательный? Или… или относится к Лёле как-то… не так?

Вообще-то она всегда ощущала, что нравится ему. Но между ними была десятилетняя разница, и Андрей Москвин казался ей почти древним старцем. К тому же он носил толстенные очки, за стеклами которых его голубые холодные глаза казались совсем маленькими. С точки зрения Лёли, герой ее романа никак не мог выглядеть так прозаично — носить очки! Но, впрочем, она понимала: ей страшно повезло в жизни, что она встретилась с Москвиным, ведь он был гениальным оператором, который поистине творил чудеса с тем, что снимал. Например, он натягивал на рамочки самые разные сетки, какие-то шелковые, газовые лоскуты, а потом приспосабливал эти рамочки к объективу. И тогда высвеченные прозрачные камни превращались в волшебные драгоценности, электрические лампочки сияли, точно звезды, а женские лица становились удивительно гладкими и молодыми. Сейчас секреты фильтров ведомы всем операторам, однако в то время Москвин был первооткрывателем тайн операторского искусства.

И вот этому человеку Лёля нравилась. Но что-то смущало ее. Пожалуй, она нравилась Москвину не как женщина, а как актриса и «свой парень»… Опять этот чертов «свой парень», будь он неладен, портит ей еще не начавшийся роман! Да что в ней есть такого (или, вернее, чего нет?), что ни один нормальный мужчина не может посмотреть на нее с любовью?

Лёля ошибалась. С ней все было в порядке. Но не совсем в порядке было с Москвиным…

Во-первых, он страшно стеснялся своей близорукости. Слово «страшно» здесь самое подходящее, потому что близорукость прогрессировала. И работать ему год от года становилось все труднее. Он с ужасом представлял время, когда лишится всего, что только любил в жизни, — своей работы… Вот именно! Он любил только ее. С женщинами ему не везло… вернее, им не везло с Москвиным. И хотя одна из них даже родила ему сына, которым Москвин очень гордился, это не излечило его от холодности, почти равнодушия к женщинам. Лёля Кузьмина была единственной, к которой он относился нормально. Он видел в ней родственную душу, может быть, сестру, но любить, желать…

Москвин думал, что вообще не способен никого в мире любить. Потом он познакомился с Сергеем Эйзенштейном.

Но это произошло спустя несколько лет после алтайских съемок, на которых Лёля Кузьмина, немножко повздыхав и даже погоревав, вдруг осознала, что и она совсем не хочет видеть в Москвине мужчину. Он ей нужен только как друг!

Вот и слава богу.

Она успокоилась.

Между тем съемки фильма наконец-то закончились. Группа, малость одичавшая за месяцы скитаний по тайге и обремененная экзотическими сувенирами, вроде настоящего шаманского бубна, который везла с собой Лёля Кузьмина, воротилась в объятия цивилизации. И узнала, что сильно отстала от жизни — «Великий Немой» приказал долго жить. На экран семимильными шагами наступало звуковое кино! Фильм «Путевка в жизнь» стал первой ласточкой и, при ужасающем качестве звука, имел невероятный успех. Пришел приказ из Москвы: «Одна» должна быть звуковой картиной.

Это повергло группу не просто в ужас — в натуральный столбняк. Ведь они снимали типично немую картину, в которой актеры не имели определенного текста и говорили что в голову взбредет. Ну, не совсем, конечно, чушь абы какую пороли, а старались, чтобы настроение и актерское состояние того или иного фрагмента были правильными. Но разве мыслимо сейчас вспомнить и воспроизвести, что именно они говорили?!

Режиссеры решили выйти из положения красиво: они предложили написать музыку к фильму почти неизвестному тогда композитору Дмитрию Шостаковичу. Обычно музыкальное сопровождение фильма было далеко от идеала. Тапер в кинотеатре играл что в голову взбредет. Однако Шостакович написал музыку именно к этому фильму. Впечатление получилось очень сильное, особенно рефрен ведущей фразы картины: «Какая хорошая будет жизнь!», которую в звуковом ряду вел теперь хор с оркестром и великолепный баритон соло. Лёля была в таком восторге, что совсем собралась было влюбиться в Шостаковича, который ей страшно понравился своей гениальной детскостью (вернее, детской, чуточку смешной гениальностью), однако новые новости вышибли у нее всякие мысли о любви: музыки оказалось мало для того, чтобы кино стало по-настоящему звуковым, актерам необходимо было сказать хотя бы несколько слов.