Увы, это не встречало одобрения ни в одной другой стране, кроме России.

Правда, на пути домой у Дункан-Есениных снова оказался Париж.

Немного успокоившись после возвращения в Европу, Есенин засел за работу. И даже не призывал к крестовому походу на старый мир. Он писал о России, о Москве — писал так, как никто, кроме него, не умел писать:

Я люблю этот город вязевый,

Пусть обрюзг он и пусть одрях.

Золотая дремотная Азия

Опочила на куполах.

А когда новью светит месяц.

Когда светит… черт знает как!

Я иду, головою свесясь,

Переулком в знакомый кабак.

Да, он оставался самим собой — пьяницей, скандалистом — и в том изломанном, осколочном отражении России, которое встречал здесь, в Париже, в эмигрантских кругах:

Снова пьют здесь, смеются и плачут

Под гармоники желтую грусть.

Проклинают свои неудачи,

Вспоминают московскую Русь.

И я сам, опустясь головою,

Заливаю глаза вином,

Чтоб не видеть в лицо роковое,

Чтоб подумать хоть миг об ином.

Что-то всеми навек утрачено.

Май мой синий! Июнь голубой!

Не с того ль так чадит мертвечиной

Над пропащею этой гульбой…

«Чтоб не видеть в лицо роковое», он уехал в Берлин. Вернее, его выгнали из Франции, выдворили, не продлили визу. Айседора тяжело болела, свалилась в лихорадке, поехать с ним не могла. И там, в Берлине, Есенина вдруг настигла вспышка любви к Айседоре — последняя вспышка.

«Изадора браунинг дарлинг Сергей любишь моя дарлинг скурри скурри!»

Этот телеграфный бред влюбленная Айседора расшифровала запросто: «Изадора, браунинг убьет твоего дарлинг Сергея. Если любишь, моя дарлинг, приезжай скорей, скорей!»

«Чиорт» его разберет, Есенина, ну столько накуролесил он, таким был жестоким с этой женщиной, что даже не верится в искренность его полусумасшедших записок. Чудится, что он просто испугался остаться без присмотра, без средств к существованию: денег-то не было… Нет, ну в самом деле: а вдруг помрет «выдра», «проклятая сука» — что тогда он будет делать?! Как, вернее, на что станет жить?!

И Айседора, конечно, не выдержала. Она бросила лечение, заложила за бесценок дорогие картины и пустилась на автомобиле из Парижа в Берлин. Два авто попали в аварии (ее вообще всю жизнь преследовали автомобильные аварии… стоит вспомнить хотя бы смерть детей, но она не умела учиться на ошибках) и сломались, третий через два дня дотелепался до «Адлон-отеля» в Берлине и… Есенин прыгнул прямо в машину, обнимая Айседору на потеху собравшейся толпе.

К вашей своре собачьей

Пора простыть.

Дорогая, я плачу,

Прости… прости…

Ну конечно, она простила! И начался новый медовый месяц. Продана была вся мебель из ее дома на Рю де ла Помп. Часть денег прожили, вернее, пропили вместе («Пей со мною, проклятая сука! Пей со мной!» — ну вот она и пила), на последние кое-как вернулись в Москву.

Подруга Айседоры, англичанка Мэри Дести, писала потом в книге воспоминаний:

«Когда поезд, увозивший Айседору и Сергея в Москву, тронулся от платформы, они стояли с бледными лицами, как две маленькие потерянные души…»

Мэри Дести очень любила свою подругу и очень жалела ее. Она не могла без слез читать интервью Айседоры для «Нувель ревю» и «Нью-Йорк геральд»:

«Я увезла Есенина из России, где условия жизни пока еще трудные… — Ну наконец-то она признала это, бедняжка Айседора. Признала, в ужасе зажмурилась и тут же начала сочинять для себя новую сказку: — Я хотела сохранить его для мира. Теперь он возвращается в Россию, чтобы спасти свой разум, так как без России жить не может… (А также без срочного курса лечения в психиатрической клинике, где его пытались избавить от алкогольной зависимости, добавим мы). Я знаю, что очень много сердец будут молиться, чтобы этот великий поэт был спасен для того, чтобы и дальше творить Красоту».

Да?

В огород бы тебя на чучело,

Пугать ворон…

Может быть, ей следовало написать — «чтобы и дальше разрушать Красоту?». А впрочем, Айседора свято верила, что у большого дерева — большая тень, а значит, ее возлюбленному простительно все.


Ну вот, наконец-то они вернулись в Россию! Есенин до дрожи, до слез умилялся видом коров, бродящих тут и там по дорогам и полям (автомобиль мчался по колдобинам, и свежие коровьи лепешки брызгали навозом на шарф Айседоры, которая только слабо смеялась), и рассуждал со свойственным ему глубокомыслием:

— А вот если бы не было коров? Россия — и без коров! Ну нет! Без коровы нет деревни. А без деревни нельзя себе представить Россию.

Видимо, скандаля в Америке, Есенин не успел заметить, что даже в этой, так сказать, индустриальной державе пьют коровье молоко. Похоже, его разум и впрямь пора было спасать…

А между тем надо было спасать и здоровье Айседоры.

Ирма Дункан при встрече ужаснулась ее виду: измучена до предела! И немедленно стала убеждать Шнейдера увезти их обоих в Кисловодск.

Есенин в это время пил по-черному (в клинику он не поехал), пил, не зная что и с кем. Он то и дело пропадал из дому. Незадолго до отъезда снова исчез, и Шнейдер шастал по каким-то притонам, пытаясь найти его, привезти к Айседоре, которая почти помешалась от горя, видя новое крушение своих надежд. Повезло дворнику Филиппу Сергеевичу: невесть где отыскав, он приволок на Пречистенку грязного, помятого поэта.

— Я тебя очень люблю, Изадора… очень люблю! — с хрипотцой прошептал Есенин, припадая к ней.

Наверное, это было милосердно — успокоить ее напоследок, перед тем как нанести смертельный удар. Этакая словесная мизерикордия… Потому что у него, конечно, все уже было давно решено.

Айседора, немного ожившая, уехала в Кисловодск, уверенная, что Есенин прибудет туда спустя три дня со Шнейдером. Так они договорились.

Прошло три дня. Есенин в день отъезда прибежал к Шнейдеру вне себя от возбуждения:

— Ехать не могу! Остаюсь в Москве! Такие большие дела! Меня вызывают в Кремль, дают денег на издание журнала!

Он суматошно метался между чемоданами:

— Такие большие дела! Изадоре я напишу. Объясню. А как только налажу все, приеду туда, к вам.

Проводить Шнейдера он заявился с огромной компанией, которая пропила чуть не все его вещи, вплоть до ремней, которыми были обвязаны чемоданы. Айседоре было отправлено письмо, что они встретятся в Крыму. После этого она перечеркнула все планы своих поездок по Кавказу, махнула рукой на гастроли в Новороссийске и Краснодаре и ринулась в этот Crimée, где шел дождь, стоял холод, но который теперь казался ей землей обетованной. В Ялте ее встретили две телеграммы.


Первая:

«Писем, телеграмм Есенину больше не шлите. Он со мной. К вам не вернется никогда. Галина Бениславская».

Вторая:

«Я люблю другую, женат и счастлив. Есенин».

Позднее Шнейдер узнал, что черновик этой второй телеграммы выглядел так:

«Я говорил еще в Париже, что в России уйду, ты меня озлобила, люблю тебя, но жить с тобой не буду, сейчас я женат и счастлив, тебе желаю того же, Есенин».

Он показал черновик женщине, которая в ту минуту лежала с ним в постели и которая послала первую телеграмму Айседоре. Она сказала, что если кончать сразу, то лучше не упоминать о любви. Тогда Есенин переписал телеграмму. Он решил, что этой женщине стало просто жаль поверженную соперницу. На самом-то деле даже теперь, обладая Есениным, Галина Бениславская не могла перенести слов о любви, сказанных в адрес другой — той, которую Бениславская ненавидела с каким-то разрушительным, неистовым пылом. Они не были женаты, потому что Есенин оставался женат на Айседоре. Но Галине было плевать и на это, и на все на свете. Она завладела предметом своей давней страсти с той же алчностью, с какой сова когтит пойманного мышонка.

Правда, она им подавилась, этим мышонком… Но хоть на время она все же добилась своего!

Прикончила Айседору.


Галина Бениславская давно, еще с девятнадцатого года, была знакома с Есениным. Она служила какой-то функционеркой, да еще в совпартшколе училась, была занята сверх меры, эта провинциалочка, желавшая непременно выбиться во власть. И все же она находила время являться на сборища поэтов в каких-нибудь кафе, в том же пресловутом «Стойле Пегаса».

Выглядело ее появление очень своеобразно.

Вот пример.

Есенин самозабвенно читал стихи — он очень любил это делать и читал, конечно, превосходно. Вокруг и перед эстрадой толпился народ. Было много девушек, обожавших его. Они сжимали в руках его книги, ненавидели публику, прерывавшую чтение, и утешали Есенина, как могли. Иногда он исчезал то с одной, то с другой в темной московской ночи. Их было целое общество, этих мимолетных утешительниц, соперничавших за право переспать с обожаемым поэтом и ненавидевших друг друга.

И вот во время чтения в дверь до отказа заполненного кафе въезжал велосипед, нагло раздвигая чьи-то спины. «Ночные мотыльки» Есенина сдавленно шипели проклятия, но не осмеливались браниться громко. Никто не решался толкнуть сидевшую на велосипеде девушку в простенькой юбчонке, поношенных туфлях и выцветшей матроске с комсомольским значком на воротнике. Тюбетейка подчеркивала иссиня-черный цвет ее тугих, длинных кос. В чертах ее, в сросшихся бровях, в великолепных карих глазах с длинными ресницами было что-то не то армянское, не то еврейское. Сильные руки, поросшие густыми волосками, крепко сжимали руль. Она производила одновременно притягательное и отталкивающее впечатление, словно не до конца прирученный зверь.