Внезапно отношения Есенина и Айседоры Дункан резко улучшились. Айседора была так счастлива, что гнала от себя мысли: а ведь «дисциплинировала» ее буйного любовника манящая перспектива поездки за границу. Только поэтому он сделал ей предложение… или все же она ему предложила это, гоня мысль, что, по сути, покупает своего любимого, и желая во что бы то ни стало закрепить его за собой?

Но даже если так — Есенин продался очень радостно. Подобрел, поумнел, стал нежным и страстным, а в тот майский день в загсе Хамовнического района хохотал, как мальчишка:

— Теперь я — Дункан!

Так никто и не понял, заметил ли он исправление в паспорте. Во всяком случае, Айседора выглядела как никогда великолепно, еще моложе, чем накануне, так что регистраторше и в голову не пришло усомниться в ее возрасте. Кроме того, она была настолько ослеплена этой парой, что не больно-то пялилась в документы. А может, получила такое указание, кто ее разберет…

Оформление виз Германии, Франции, США и других стран, в которых предстояло побывать молодоженам (учитывались и государства, где станет делать посадку их самолет, ведь путешествовать решено было по воздуху), заняло долгое время. Есенин, впрочем, держался изо всех сил.

И вот настал день отлета. В те времена аэродром в Москве находился на Ходынском поле[36]. Самолетик был маленький, шестиместный, и как раз открывалась воздушная линия Москва — Кенигсберг германской компании «Дерулюфт».

Айседоре уже приходилось путешествовать по воздуху, а Есенин летел впервые. Он боялся разбиться, а еще пуще — что его укачает в воздухе, поэтому заботливая Айседора прихватила целую корзину лимонов.

В воздухе, на высоте, должно стать холодно, и для каждого пассажира был предусмотрен специальный брезентовый костюм. Айседора отказалась его надеть — уж очень он был мешковат, уродлив: она взяла свои меха, ну а Есенин покорно оделся, бледный от тревоги.

Айседора вдруг спохватилась, что не написала завещания. Конечно, всякое могло случиться… Провожавший своих подопечных Шнейдер достал блокнот, и Айседора быстро написала короткое завещание: в случае ее смерти наследником является ее муж Сергей Дункан-Есенин.

— Ведь вы летите вместе, — сказал рассудительный Шнейдер, которому вместе с Ирмой Дункан предстояло подписать завещание как свидетелю. — Если случится катастрофа, погибнете оба.

— Да! — всплеснула руками Айседора. — Я об этом не подумала. — И она быстро дописала еще строку: «А в случае его смерти моим наследником становится мой брат Августин Дункан».

Свидетели поставили свои подписи, и вскоре самолет улетел.


Это было странное путешествие… Порою радостное, порою мучительное. Танцовщицу и поэта принимали так по-разному, каждый день приносил какие-то сюрпризы, то приятные, то приводившие Есенина в бешенство. Айседора в неведомом ему «заграничном» мире чувствовала себя как рыба в воде, а он все хорохорился, пытался оригинальничать, считая, что лучшим проявлением гордости за свою страну будет хамство. Айседора, конечно, с радостью подхватывала всякое его слово и вела собственную линию эпатажа «буржуазного мещанства» во всем: от ответов на вопросы до поведения в общественных местах.

— Несмотря на лишения, русская интеллигенция с энтузиазмом продолжает свой тяжелый труд по перестройке всей жизни, — говорила она на пресс-конференции, состоявшейся тотчас после приезда в Берлин, 12 мая 1922 года в отеле «Адлон». — Мой великий друг Станиславский, глава Художественного театра, и его семья с аппетитом едят бобовую кашу, но это не препятствует ему творить величайшие образы в искусстве.

Похоже, она сама верила в то, о чем говорила, а может, просто вызывающе врала. Можно есть бобовую кашу с аппетитом… если нет ничего другого. Самой-то Айседоре питаться бобами не приходилось: она получала кучу пайков. Отчасти именно поэтому на Пречистенке и паслись вечно голодные друзья Есенина.

Закончить свою «красную пропаганду» Айседора решила пением «Интернационала». Случился небольшой скандал, но он оказался сущей ерундой по сравнению с тем, который произошел назавтра, когда Есенин один, без жены, пришел в кафе «Леон» — своеобразный литературный клуб Берлина, посетители которого не без сочувствия относились к Советской России, вернее, не столько к ее политическому укладу, сколько к литературным исканиям ее поэтов и прозаиков. Есенин не смог удержаться, чтобы не прочесть свои новые стихи: теперь, когда Айседора сыграла свою роль и привезла его в вожделенную «загранку», он жаждал самоутвердиться вновь. Что и говорить, принимали его отлично, — правда, потом, когда приехала Айседора, аплодисменты стали еще более восторженными. Но она снова предложила спеть «Интернационал»… поднялся свист, крики, супругов чуть не побили…

Есенин во время поездки по Европе, а потом и по Америке постоянно находился в состоянии сильнейшего возбуждения. Всякое внимание, оказываемое Айседоре, вызывало в нем припадок ревности. О нет, это уже была не та одуряющая, бесстыжая ревность, которая изливалась в его стихах… вернее, в талантливо рифмованной матерщине:

Сыпь, гармоника. Скука… Скука…

Гармонист пальцы льет волной.

Пей со мною, паршивая сука,

Пей со мной.

Излюбили тебя, измызгали —

Невтерпеж.

Что ж ты смотришь так синими брызгами?

Иль в морду хошь?

В огород бы тебя на чучело,

Пугать ворон.

До печенок меня замучила

Со всех сторон.

Я средь женщин тебя не первую…

Немало вас,

Но с такой вот, как ты, со стервою

Лишь в первый раз.

Ту, прежнюю, собственническую ревность еще хоть как-то можно было понять, объяснить. Но теперь его обуревала ледяная, удушающая ревность к славе. Вернее, зависть. К изумлению своему, Есенин обнаружил, что Айседора как танцовщица интересней людям, чем он — как поэт. Наверное, было бы странно, окажись это иначе в стране, где русской поэзии фактически не знали, — в Германии! Однако Есенин в своем эгоцентризме не понимал элементарного. И мстил Айседоре за внимание, которое оказывали ей. По-человечески с женой он обращался настолько редко, что это было замечено посторонними.

Как-то раз, гуляя по Берлину, они встретились с поэтессой Наталией Крандиевской, которая в последний раз видела Есенина аж в 1915 году. Крандиевская отметила, что сейчас на нем был смокинг, на затылке цилиндр, в петлице хризантема, и все это выглядело по-маскарадному. Строго говоря, естественно и не «по-маскарадному» смотрелся он только в косоворотке и смазных сапогах, а в любой другой, тем паче — новой одежде выглядел так, словно вообще впервые оделся. Айседора Дункан показалась Крандиевской «большой и великолепной», грим ее — театральным, волосы — лиловато-красными. Поскольку она страшно не понравилась Крандиевской, далее та сообщает, что «люди шарахались в сторону» при виде Айседоры.

Крандиевская радостно окликнула давнего знакомого, тот остановил жену, однако Айседора еле скользнула по Наталье «сиреневыми глазами» и обратила взгляд к ее пятилетнему сыну Никите.

Она уставилась на него, и глаза ее вдруг наполнились слезами, а потом Айседора упала перед ним на колени.

Есенин тормошил ее, пытался поднять, испуганно верещал:

— Что с тобой?!

Даже Крандиевская, которая была далека от жизни этой пары, поняла: Айседора вспомнила своего погибшего сына. Никита оказался очень похож на Патрика: почему-то весь Берлин был оклеен рекламой английского мыла «Pears», где белокурый голый младенец улыбался, весь в мыльной пене (для рекламы использована была фотография Патрика), и Крандиевская не могла не уловить этого сходства.

Вдруг Айседора — Крандиевская называла ее «фигурой из трагедий Софокла» — поднялась на ноги и пошла неведомо куда. Есенин бежал за ней в своем глупом цилиндре, растерянный, громко вопрошая, «что случилось» да «что случилось».

Он ничего не понял. Он просто забыл о трагедии жены! Даже Крандиевскую это поразило.

Да, ни Айседора, ни ее трагедии Есенина не волновали. Пожалеть ее он был совершенно не способен и остался очень раздражен, что его встреча со старинной знакомой прервалась из-за «бабьих глупостей».

Впрочем, ему повезло: вскоре с ним захотели встретиться Горький и муж Крандиевской — Алексей Николаевич Толстой.

Устроили завтрак на пятерых в пансионе Фишера на Курфюрстендам, где жили Толстые. Пришли Горький и, так сказать, Дункан-Есенины.

Наталья Крандиевская нашла, что «усталое, увядающее лицо Дункан было исполнено женской прелести». На сей раз хозяйка преисполнилась сочувствиемя к гостье: сына заперла в дальней комнате, беспокоилась, как бы он не выбежал, а еще больше беспокоилась, что муж то и дело подливает Айседоре водки в граненый стакан.

Почему-то супруги Толстые оказались очень шокированы, когда гостья вскоре опьянела (от граненых-то стаканов было бы странно не опьянеть!) и принялась провозглашать тосты «за русски революсс», забыв, что находится как бы среди эмигрантов.

Горький тихонько сплетничал с хозяйкой:

— Эта пожилая барыня расхваливает революцию, как театрал удачную премьеру. Это она зря.

Потом добавил:

— А глаза у барыни хороши. Талантливые глаза.

Оставим на совести «буревестника» сей треп!

Потом он резюмировал в своих воспоминаниях: «Эта знаменитая женщина, прославленная тысячами эстетов Европы, тонких ценителей пластики, рядом с маленьким, как подросток, изумительным рязанским поэтом являлась совершеннейшим олицетворением всего, что ему было не нужно».

Можно было и сказать иначе: мол, Есенин являлся тем, что не было нужно Дункан. Впрочем, справедливы оба утверждения.

Горький и Крандиевская, конечно, не принадлежали к числу «эстетов, тонких ценителей пластики», а потому танец Айседоры им не понравился. Пришедший невесть откуда еще один русский, «кабацкий человек» Кусиков, «нащипывал на гитаре «Интернационал». Ударяя в воображаемый бубен, Айседора кружилась по комнате — отяжелевшая, хмельная менада[37]! Зрители жались к стенкам. Есенин опустил голову, словно был в чем-то виноват. Мне было тяжело», — вспоминала Крандиевская.