Среди этих взвинченных премьерою актеров была и красивая, синеглазая молодая особа в светлых, струящихся одеяниях и в гриме. Однако она не бормотала слова роли — память у этой девушки была великолепная, она любую роль могла заучить за двое суток и потом, спустя много лет, вспомнить ее без ошибки. Она также не бродила туда-сюда, а стояла в правой кулисе, в самом темном и пыльном ее закутке, забившись между разобранными декорациями к «Эдипу в Афинах» того же Озерова и «Сыну любви» Коцебу, и внимательно слушала звучный мужской голос, пылко произносивший:


— Все думают, что я погряз в пороке из жадности к нему.

Люди судят обыкновенно по наружности, и чувства самые невинные пороком представляют.

Кто видит, как мучительны дни для меня?

Мой дом пустыней кажется, и я не знаю, чем мне утешить ту змею, что грудь мою злосчастную грызет!


Девушка чуть нахмурилась. Она знала этот голос — он принадлежал Алексею Яковлеву, герою-любовнику труппы, в которой состояла и она сама. Яковлев в нынешнем спектакле должен был играть заглавную роль. Обычно партнеры за долгие часы репетиций запоминают роли друг друга, вот и она, игравшая возлюбленную героя Моину, знала роль Фингала наизусть и могла бы поклясться чем угодно, что в трагедии Озерова ничего подобного нет: эти реплики не вложены ни в уста Фингала, ни в уста иного персонажа. Но с чего бы ради Алеша Яковлев за несколько минут до выхода на сцену вздумал зубрить роль из другой пьесы?

И тут она услышала еще один голос — женский: слабый, задыхающийся, переполненный слезами.

— Ну что ж я могу? Что я могу?.. — бессвязно твердила женщина, и слова эти тоже были из какой-то другой, незнакомой девушке, стоявшей в кулисе, пьесы, даром что голос ее был знаком и принадлежал актрисе Александре Дмитриевне Каратыгиной. А вслед за этими словами раздался мучительный, нетерпеливый стон, и всё стихло.

Та, что подслушивала, решилась высунуться из-за кулисы, своего надежного укрытия, и увидела…

Нет, это были не реплики из неизвестного спектакля. С девушкой, притаившейся в кулисах, плохую шутку сыграла ее вжившаяся привычка во всем слышать сценическую речь. А между тем налицо было обыкновенное, прозаическое объяснение в любви… Нет, не обыкновенное, а очень даже поэтическое: пылкое, страстное, мучительное объяснение. А самозабвенный поцелуй, который за сим объяснением последовал, наводил на мысль о том, что сцена сия не раз репетировалась и вошла у ее исполнителей в приятную привычку.

— Госпожа Семенова! Катерина! Моина, дочь моя! — послышался невдалеке грозный голос Якова Шушерина, директора драматической труппы и в то же время актера, которому предстояло сегодня сыграть царя Старна — отца красавицы Моины, влюбленной в Фингала.

Девушка в кулисах содрогнулась. Это ведь она была — Катерина, госпожа Семенова, Моина… Вот сейчас докучливый папаша Старн сунется в укромный закуток, который она для себя облюбовала, обнаружит и выдаст ее. И эти двое тоже увидят ее и догадаются, что она шпионила за ними, а главное — поймут почему!

Нет! Никто не должен об этом знать! Тем более теперь, когда стало ясно, что…

Господи, как быть? Старн идет прямо к ней… Вот не повезло!

Отнюдь, повезло-таки: Яковлев и в обыденной жизни старался быть подобным своим героям, благородным любовникам, а потому немедленно выпустил из объятий ту, которую только что самозабвенно целовал, и вышел навстречу Шушерину, дабы отвлечь его внимание.

— Чего ты тут кричишь, Яшка? — спросил он тем приветливым, добродушным голосом, который составлял один из секретов его успеха на сцене и делал его всеобщим любимцем за кулисами. — Нету здесь никого, кроме меня. И Моины твоей тоже нету.

— Да где ж она? — свирепо осведомился Шушерин, который, очевидно, вполне вошел в роль бессердечного Старна. — Увы, Семенова пропала без следа! А между тем уже звонить готовы!

— Ничто! Успеем мы собраться вместе, — беспечно ответствовал Яковлев, моментально подлаживаясь под его речь и начиная изъясняться в том же возвышенном штиле, к которому они привыкли в театре. — Еще ни разу, сколь я помню, Семенова на роль не опоздала. Не опоздает и сегодня, мню. Да вот она, гляди! Она, она, иль лгут мои мне очи?

— Не лгут, — буркнула Моина, успевшая на цыпочках обежать кулису с другой стороны и принять самый равнодушный вид. — Я здесь, отец мой. Что угодно вам?

Шушерин погрозил ей кулаком и, схватив за руку, потащил за собой.

Яковлев посмотрел им вслед, мгновение поколебался, а потом воротился за кулисы, справедливо рассудив, что Шушерин — известный торопыга: ранее чем через пять минут первый звонок не дадут, а спектаклюс, как всем известно, начинается лишь после третьего, так что он вполне успеет завершить начатое и доцеловаться с Сашенькой Каратыгиной, в которую Яковлев был давно, страстно и небезответно влюблен. Небезответно, однако совершенно безнадежно, потому что Сашенька состояла в законном браке с актером Андреем Каратыгиным, имела от него двоих детей и, при всей любви к Алексею Яковлеву, не находила в себе никаких сил решиться на публичный скандал и уйти от мужа. Что бы там ни говорили о распущенности и безнравственности актеров, но актриса Каратыгина была особа высоконравственная — по мере сил своих и возможностей, предоставляемых жизнью.

Между тем Моина была водворена Старном на свое место, потом промчался помощник режиссера, вызывая на выход актеров, занятых в первых сценах, потом прозвонил наконец колокольчик раз, другой и третий, грянула увертюра с грозной, нарастающей силой…

И занавес разошелся, открыв зрителям морской берег, множество народу в древнеирландских костюмах — и прекрасную Моину, стоящую на возвышении. А локлинский царь Старн отправился на сцену, чтобы сообщить зрителю, что Тоскар, сын его, был убит в бою царем Морвены Фингалом. Старн намерился коварно обольстить Фингала красотой своей дочери Моины, чтобы затем предательски убить его и отомстить за сына.

Первый акт шел своим чередом, и вот настала трогательная сцена объяснения Фингала и Моины. Моина в своих струящихся одеяниях казалась воплощением всего прекрасного, чего только может человек желать от женщины. Фингал — в крылатом шлеме, блистающий оружием — выглядел истинным героем. Всё — поступь, рука, сжимавшая кинжал, поворот головы — свидетельствовало: он привык повелевать людьми.

В это время в особой ложе для членов репертуарного комитета шел интересный разговор.

— Идол! — пробормотал князь Мусин-Пушкин, и мужчины, собравшиеся в ложе, враз сдержанно хихикнули при этом чудном каламбуре: Яковлев, идол, то есть кумир всех женщин, держался на сцене совершенно как вытесанный из дерева идол, то есть истукан.

— Что хотите со мной делайте — не люблю я Лешку! — продолжал Мусин-Пушкин. — Слышали, как он говорил накануне: не об чем тут хлопотать, нарядился-де в костюм, вышел на сцену, да и пошел себе возглашать, ни думая ни о чем. Ни хуже, ни лучше не будет, так же станут аплодировать, только не тебе, а стихам.

Оленин кивнул.

— Ладно вам! — отмахнулся Шаховской. — Зато каков клашавец!

Шаховской сильно картавил и шепелявил — впрочем, все к этому давно привыкли и сразу поняли, что «клашавец» — значит «красавец».

Да, что и говорить: Яковлев, при всей неискренности его голоса и заученности жестов, был не просто красив — красив картинно. И понятно было, почему такой дрожью пронизан был голос Моины, когда она объяснялась в любви Фингалу:

Как часто с берегов или с высоких гор

Я в море синее мой простирала взор!

Там каждый вал вдали мне пеною своею

Казался парусом, надеждою моею.

Но, тяжко опустясь к глубокому песку,

По сердцу разливал мне мрачную тоску…

— Звезда! — пробормотал чувствительный старик Дмитриевский. — Чудо! — И утер слезу умиления и гордости собой, ибо именно он был первооткрывателем и первым учителем этого чуда: Семенова училась в его театральной школе.

Князь Иван Алексеевич Гагарин, как и все прочие, безотрывно смотрел на сцену, и если бы кто-то наблюдал за ним в эти мгновения, он мог бы заметить, что его добродушное, красивое лицо мрачнело с каждой минутой. Нет, не в том дело, что он смотрел спектакль уже раз тридцать — на репетициях и прогонах — и ему осточертело слушать одни и те же слова, видеть одни и те же движения. И не в том дело, что его раздражала наплевательская игра красавца Яковлева. Или, к примеру, он не был согласен с Дмитриевским, что Семенова — звезда и чудо. Согласен! И еще как! Причем был согласен с той самой минуты, как увидел ее впервые! Любому мало-мальски понимающему человеку сразу становилось ясно, что она — истинная, прирожденная актриса, которая самой ходульной фразе драматурга способна придать истинное чувство и одухотворить ее, — таков был ее талант и сила ее игры. Однако… Однако в том-то и дело, что всем существом своим князь Гагарин ощущал: сейчас в словах Семеновой не было игры. Она не играла — она жила на сцене. В каждом слове ее была…

— Какая естественность! — продолжал причитать восторженный дедушка Дмитриевский. — Это истинная страсть!

Вот именно! Слово названо. Страсть…

«Да ведь она его любит! — с ужасом осознал Иван Алексеевич. — Она любит Яковлева!»

Как же он не видел прежде? Ведь это просто бьет по глазам! Между тем до сих пор князь был убежден, что Катерина относится к Яковлеву всего лишь как к товарищу, к партнеру, причем относится не слишком-то хорошо. И вдруг… она перестала таиться, она дала волю себе и своей страсти. Боже мой…

Так вот почему — а он-то не мог понять! — вот почему Катерина отвергает любовь Ивана Гагарина — отвергает с упорством, которое всем казалось поистине необъяснимым.

Да кто она такая, чтобы отвергать князя, его сиятельство, одного из богатейших людей России?! Велика птица — Катерина Семенова, актрисулька, дочь крепостных родителей, великодушно получивших вольную из рук господина своего, смоленского помещика Путяты!