Леон молча наблюдал за ней и ждал.

Горло Тары свела судорога, поэтому она с трудом могла говорить.

— Сегодня в музее я видела эту вещь под названием «Вечность», — прошептала она. — И я знаю, что надпись под фотографией Храма Афины сделана тем же самым почерком, что и заметки на полях журнала со статьей Димитриоса.

— Понятно.

— Ты обманул и свою мать, и меня. Не могу понять, зачем тебе понадобилось это вранье. Но в данный момент меня больше интересует, не обманываешь ли ты сам себя. В Греции, когда мы с тобой познакомились, мы говорили о классическом искусстве и искусстве эпохи Возрождения. В студии Дорины, как я теперь поняла, ты говорил о своем собственном абстрактном искусстве. Где же твое сердце?

— Мое сердце отдано тебе. Я же уже говорил. — Он взял бутылку с пивом и начал пить.

— Но мое сердце с этим. — Она показала на фотографию храма Афины в Дельфах. — Ты не можешь любить нас одинаково! Или ты любишь это искусство и меня, или ты любишь свой вариант искусства, но не меня. Разве не так?

— Это правда, Тара. Я не люблю всего того, что делаю. Я люблю только тебя.

— Тогда зачем ты делаешь эти вещи?

— Они продаются.

— Ох, Леон. Туфли тоже продаются. Зачем ты тратишь время на такое искусство?

— Я трачу время как раз потому, что оно абсолютно ничего для меня не значит. Я его не люблю.

Чем больше Таре хотелось закричать, тем тише она говорила.

— Тогда почему ты не занимаешься искусством, которое любишь?

— Потому что оно не продается! — Леон расхохотался. — Разве не ясно? — Он почувствовал, что что-то внутри него оживает. Гнев. Все вернулось. Теперь он сможет работать. Он схватил молоток и начал выколачивать из листа меди красоту к чертям собачьим, выбивать слова, смех и движение — все сразу. — А еще важнее, что работа, которую я люблю, пардон, которую я любил, не продается, потому что она нереальна. Тот вид искусства, который любишь ты, Ники, Дорина, моя мать, который любил и я, он не реален. Для него нет места на этой Земле. Оно слишком хорошее, слишком красивое и слишком… Оно невозможно здесь.

Тара схватила его за руку, чтобы остановить.

— Леон, ты ведь не хочешь сказать, что такое искусство невозможно. Ты хочешь сказать, что оно не идеально. И если не здесь, на земле, тогда где же, Леон?

Он покачал головой и продолжил стучать молотком.

— Если не здесь, то где оно возможно? — настаивала она.

— Оно невозможно нигде. Идеал — всего лишь детская романтическая фантазия. В теории все хорошо, но практически…

— Скажи, счастье возможно?

Острая боль пронзила его виски. Он бросил молоток на рабочий стол и закрыл глаза, ожидая, когда боль пройдет. Затем взял Тару за руку и заставил сесть рядом с собой на пол. Посмотрел на нее уверенным взглядом.

— Я думал, что невозможно, — пока не встретил тебя.

— Леон, я бы не ощущала себя такой обманутой, если бы не видела твоей ранней работы или того наброска, который ты сделал в студии Дорины. Или если бы я не бывала в твоей квартире, если бы не спала с тобой, если бы по-настоящему не была с тобой. Ты никогда не сумел бы сделать «Весенний цветок» даже подростком, если бы не был в сердце своем глубоко положительным человеком. Я это знаю! Я видела выражение твоего лица в Национальном музее в Афинах, когда ты смотрел на «Посейдона» и другие греческие скульптуры. Я поверила не только твоим словам, я по твоим глазам видела, что твое восхищение ими подлинное. И ты так хорошо знаешь Древний мир: человек не может обрести такие знания случайно. В смысле, такое не подцепишь из телевизионных передач! Что должно было произойти, чтобы ты отверг свои идеалы, свои надежды, свои мечты, все, что так сильно любил?

— Когда мне было шестнадцать лет, я влюбился в девушку, она позировала мне. Так вот, она оказалась школьной потаскушкой.

— Не годится, Леон. Каким бы тяжелым испытанием для тебя это ни было, одного этого мало, чтобы заставить тебя бросить такие работы, как «Весенний цветок», и производить на свет эти мертворожденные куски металла. Меня огорчает, что твое искусство абстрактно, но некоторые абстрактные полотна и скульптуры, которые я видела в музее, по крайней мере могут похвастать гармонией и дизайном. В них есть жизнь, во всяком случае, в композиции, если не в содержании. Ты же просто придаешь мертвому материалу другую форму. Не заметить твои работы нельзя, они слишком большие. Требуется обойти их или пройти по ним. Они всегда на пути.

Леон рассмеялся. Безобразный смех раздвинул его губы в такой угрожающей гримасе, что Тара вскочила на ноги и в ужасе уставилась на него сверху вниз. Он потянулся к бутылке с пивом, допил его и отправился к холодильнику за другой бутылкой.

— Ты ошибаешься, — сказал он. — Можно не обращать на них внимания. И нужно не обращать. Но все на них смотрят. Мое искусство для меня — шутка, для них — товар. Это они дураки, не я. Они лазят по лестницам, чтобы их увидеть, они же обходят их кругом, чтобы не запачкать грязной обувью. Им не нужно искусство, они жаждут театрализованного представления, чего-то, о чем можно написать, о чем можно посплетничать на вечеринках. Я даю им такое искусство. Один критик годами называл меня Infant Terrible[8] искусства. Ему глубоко плевать на то, чем я занимаюсь. Он обожал меня, потому что я был тем хулиганом, который обеспечивал ему крупные заголовки и создал репутацию. Но что они дали мне взамен? Их независимое суждение. Почему бы это? Да потому, что того стандарта, в соответствии с которым можно было судить, уже не существует. Кто такой художник в наше время, позвольте спросить? Да любой, кто утверждает, что он художник, и может заставить нескольких влиятельных персон ему поверить. Курам на смех! Почему бы мне не заработать на таком обществе? Есть люди, которые все еще верят, что искусство что-то значит. Некоторые пустоголовые даже полагают, что куча конского навоза что-то значит, если ее отлакировать и перенести в галерею или музей. Но я по крайней мере честен с собой. Все, что я делаю, — чушь собачья! Шутка!

— Над кем, Леон? — Тара подошла к изображению «Вечности» в журнале. — Ты выбрал себе квартиру, свой дом, чтобы тебя могли вдохновлять твои любимые здания, и тут же делаешь этот брус и называешь его «Вечность». Это смешно?

— Это же метафорическая работа, иронизирующая над правдой, ускользающей каждый день. Наши жизни слишком быстротечны, в них нет подлинного смысла, и, в конце концов, все, что от нас останется, — это детали, отдельные элементы, болты и гайки, вроде этого моего бруса.

— Леон! Как насчет идеи, которая заложена в твоих любимых зданиях? Как насчет человеческого разума, который способен создать такое великолепное произведение, как Эмпайр-Стейт-билдинг или Крайслер-билдинг, на которые ты не устаешь любоваться всю жизнь? Если человеческая жизнь бессмысленна, то как тогда ты можешь ценить меня? Это же все равно, что сказать, будто ты ценишь, любишь только мои кости, поскольку это то, что от меня останется надолго. Ладно, проехали.

Тара снова опустилась на пол.

— Понимаешь, я вообще-то на тебя не злюсь. Я сама виновата, что так поспешно позволила себе эти отношения с тобой. И ты прав. Меня никогда не интересовали археологические находки в Греции сами по себе. Я была влюблена в греческий дух. Греция — страна, где обретается моя душа. Америка — мой политический дом, но мой самый глубокий духовный опыт связан с Грецией. Разумеется, не в мистическом смысле. Я не верю, что духи людей, создавших Древнюю Грецию, все еще среди нас. Но они были настоящими гигантами. Мне нравится бывать там, где когда-то жили они. Я чувствую прилив внутренней энергии, просто когда ступаю по тем же ступеням, смотрю на то же море, пытаюсь относиться к миру и человечеству так, как относились они. Кроме этого, я испытываю восторг еще от одной вещи — любви. Для меня искусство и секс — две самые священные вещи в мире, поскольку каким-то образом они являются квинтэссенцией жизни. Вот почему я не могу смириться с тем, что должна любить человека, чье искусство меня оскорбляет. Разве ты не понимаешь? Наверное, мы оба совершаем какую-то огромную ошибку, но по-разному. Ты считаешь, что идеал невозможен, поэтому ты отказался от борьбы за то, чтобы сделать его реальностью, и вместо этого занялся сатирой на этот идеал. Я же считаю, что идеал возможен, но раз он не является передо мной в готовом виде, я погружаю себя в мертвую цивилизацию, которая тоже верила в его возможность. Но, похоже, мы оба исходим из посылки, что здесь и сейчас идеал невозможен.

Леон опустился на пол и встал перед ней на колени. Взял ее лицо в ладони и поцеловал долгим нежным поцелуем. Она ответила на его поцелуй. Это было перемирие, момент покоя.

— Еще одно, Леон. Ты сказал, что жизнь бессмысленна, а я верю, что жизнь священна. Я упомянула любовь и секс потому, что они — наиболее яркие проявления жизни из всего известного мне, поэтому и они тоже должны быть священны. Искусство позволяет нам испытывать единство с реальностью, а секс дает нам возможность ощущать единство с другим человеческим существом. Искусство говорит: «Вот жизнь». Секс утверждает: «Вот бытие». Я бы не хотела жить ни без того, ни без другого.

— Я люблю тебя, Тара. И я знаю, что ты любишь меня, по крайней мере, в какой-то степени, иначе бы ты не приехала сюда.

— Но я не могу отделить тебя от твоего искусства, Леон. Искусство человека — это его душа нараспашку.

— Возможно, когда-то, Тара, но не в сегодняшнем мире. Если мое искусство значит для меня так мало, почему оно должно что-то значить для тебя? Если ты меня любишь, то остальное не имеет значения.

— Леон, как я могу отделить тебя от твоей работы? Мне требуется время. Все произошло слишком быстро. Нам следует помедлить.